Юлия Вольт

Кто тут плачет в уголке?

Кто тут плачет в уголке?

 

Кто тут плачет

В уголке,

Копит слёзы

В кулачке?

Для чего они ему,

Не известно никому…

                Овсей Дриз

 

Моя маленькая жизнь, кому она может быть интересна?

Людей так много, они думают о себе, о начальнике, о чертовом колесе, о положении в Африке. А он мне говорит, что у него есть причина... А мама у него, знаете ли, на продовольственном складе работает... А в кинотеатрах новый кассовый фильм, а по телевизору фильм о молодом и принципиальном следователе... Но, помните, у Грина и женщины, и мужчины чертят геометрические фигурки на песке? Какой расчет они производят в мыслях? Может быть, рассчитывают скорость звезды, а может быть, силу сердца или холод ума.

А я живу. Живу без суперидеи. И не берусь сравнивать себя даже с людьми, не то, что со звездами. А говорят, у каждого здорового человека должна быть мания величия. Говорят, что без мании величия жизнь не имеет смысла. «Плохо не должен жить тот, кто не живет хорошо», – слова какого-то древнего Менандра, в одном из бестселлеров цитировали. Но что же делать? Остался след на руке, но моя смерть прошла. Я все время догоняю ее по длинному извилистому коридору. И, кажется, мелькнул ее подол впереди – завизжали шины, закрылись глаза, больно ткнулась лбом в стекло – и всё, едем дальше. 

Не пью, не курю, не матерюсь. Нормальная я! Даже чересчур. Может быть, поэтому и причины у меня нет… А вот у него есть причина...

Мы с ним в кино ни разу вместе не ходили. Всё время врозь и на разные фильмы. Потом впечатлениями обмениваемся. Обменивались. Хоть бы случилось ещё раз обменяться... Хоть бы случилось...

Я вообще-то ни в кино, ни в музыке ничего не понимаю. Фильм гениальный смотрела – уснула нечаянно. Жарко в зале очень было. Слава Богу, он этот фильм видел, и мне удалось просто поддакивать. Больше всего на свете я люблю ему поддакивать. Только спорить почему-то чаще приходилось.

Он, знаете ли, цветы не любит покупать. Я ему говорю:
– Какой ты прагматик!

А он смутился:

– Цветы должны цвести. Сорванные цветы становятся травой.

У него есть причина. И, наверное, есть суперидея. А я живу просто. Маленькие горести, маленькие радости, маленькие денежки. Икру чёрную, можете себе представить, всего раз в жизни ела. Не то, что вкуса, – внешнего вида не помню. У меня вообще плохая зрительная память. Подруги однажды подшутили – с одним парнем трижды знакомили. А маму мою прямо трясет от моей рассеянности. Ни разу еще из дому с обеими перчатками не вышла. А возвращаюсь – плохая примета, ну и, конечно, каждый день насмарку. День за днем, и все попусту.

Однажды в грузина влюбилась. Со стройотрядом в средней полосе России была, в черноземном районе. А он там шофёром работал и мне розы возил. Они там дешёвые, знаете ли. Влюбилась, да и отлюбилась, естественно. Женатым оказался. Грузины редко неженатыми бывают, только жен с собой в среднюю полосу не берут. Интересно, сколько у него детей? У хороших людей детей должно быть много.

Ещё, знаете, случай какой со мной был? В лотерею выиграла. Рубль всего, но дело-то не в деньгах, а в самом принципе: выиграла, значит – везучая.

А недавно мимо церкви проходила – бабке-алкашке медяк на милостыню кинула. Только когда отошла – сообразила, что у неё в шапке все деньги беленькие, и только моя – жёлтенькая. Жадная я, что ли? Жадных никто не любит…

По радио номер счёта в банке передают – для сострадания пострадавшим. А я, как назло, туфли себе купила. Австрийские. Денег от стипендии ни копейки не осталось.

Я же с родителями живу! Тут, как говорится, никакого двойного смысла и подтекст – прямо в глаза. Только проблемы отцов и детей нет. Есть проблема сосуществования. У нас столько прав и свобод провозглашено, государство даже тайну переписки блюсти обещает, а человечество всё равно просит права на личную жизнь.

А он говорил, что он марксист. Я тогда выпендривалась – о Фрейде рассуждала. А он – раз, и обрубил. Он умеет. Что-нибудь как скажет, так руки по швам вытянуть хочется и о душе подумать.  Он верит, что если человек произошёл от обезьяны, то и от человека кто-то должен произойти. А я с ним спорила. А он:

– Ты не оригинальна. Мой старый друг Людвиг Фейербах тоже так считал, но оказалось, что все развивается по спирали.

Он не может быть не марксистом, ему в институте философию сын Каменева преподавал. А я просто живу.

По улице когда иду, все с ним спорю, все ему что-то доказываю. Даже люди оглядываются. Не вслух говорю, но мимика на лице включается. А он – я видела два раза со стороны – тоже от улицы абстрагируется, а в глазах дверь с надписью «Осторожно! Мыслю». Только со мной он на улице не разговаривает, вот и вся разница.

Я его люблю, наверное. Я к тому все свои разглагольствования затеяла, чтобы сказать наконец-то, что я его люблю. Я всегда о главном говорить не могу – нервная икота начинается. Серьезно. Главное иногда само прорывается, между делом. Никто и не понимает, что это – главное. Все ищут смысл в ответах на вопросы да в откровениях, а фразы мимо ушей пропускают. Даже идиома такая есть – «пустые фразы». Может быть, мне и надо по-другому жить, да кто научит?!

Я люблю деревья зимой. Я ему говорю:

– Сколько можно паять? Брось ты свои резисторы-тран-зисторы хоть на вечер. Пошли гулять! Я люблю деревья зимой.

А он говорит, что любит звезды летом. Мы с ним разные люди.

Он летом на Сахалине был. Не знаю, есть ли там звезды, но зэков – тьма-тьмущая. Он мне сам рассказывал. Там какой-то дед Абдула живет. Комплекцией с медведя. Они что-то не поделили, так татарин этот престарелый ночью его душить пришел. А мне от рассказов таких покойники снились и трупный запах, а наяву я ни разу еще покойников не видела.

И всё думаю теперь, кто из нас умрет первым, и знаю теперь, почему все сказки народные с одинаковым концом. Потому что самое большое счастье – умереть в один день, чтобы никто не видел, как смерть уродует любимое лицо. А я, дура, страдаю, что он красивой меня не видит. Вот животные не делятся на красивых и некрасивых. Только человечество придумало такое развлечение. До чего ж горазд ум на извращения! Всё и вся на классы ему поделить надо. А не кощунственна, наверное, только одна классификация – на живых и неживых. Жизнь и смерть. И всё. Больше ничего нет.

Меня ещё ни разу во сне не душили. А он говорит, что только сначала испугался, а потом смешно стало. Ему всё время смешно. Ночью лица его не вижу, а зубы вижу.

Он и обо мне по себе судит. Однажды всхлипнула в темноте, а он спрашивает:

– Что ты смеешься?

– Над собой, – говорю, – смеюсь. Не над чем больше.

– Вот-вот. Я тоже с утра до вечера, с утра до вечера над собой только и смеюсь.

 

 

ТЕРПЕЛИВИЦА

 

Стыдно-то как, что отчества бабушки Александры я не помню. Семеновна? Григорьевна? Сергеевна? Вспомнила имя, хоть и пришло первым на ум имя моей собственной бабушки – Анна. Но потом всплыло, что некоторые называли старуху бабой Шурой, поэтому я совершенно точно определилась с именем. Вспомнила год рождения – тысяча девятьсот пятый. Вспомнила даже, как звали ее супруга – Воронцов Иван Антонович. А вот отчества самой Александры Воронцовой не смогла вспомнить, хоть режьте меня.

Я ее называла просто бабушкой, вслед за ее родными внуками Светкой, Витькой, Юркой, потому что была Светкиной закадычной подружкой. Когда хоронили старушку и толпились вокруг гроба, Витька, Светкин старший брат, сказал мне требовательно:

– Поцелуй бабушку!

Черты его лица смягчились, на нем отразилось полнейшее удовлетворение тем, что не побрезговала я прикоснуться к желтому лбу покойницы…

 Признаюсь, что случались моменты, которые мне, городской, тяжело было переварить. Давилась я «волосатым» холодцом («Бабушка плохо видит») и огромными лопухами вареного лука во щах (отменного вкуса, если бы не лук). А кроме перечисленных – недостатков у бабушки просто не было.

Скончалась бабушка весной, в восемьдесят с небольшим, прохворав всю зиму. В последние годы она каждую зиму хворала, но только снег сходил –  поднималась как штык.

А в этот раз не хватило старушке силенок, не дотянула до лета. Хотя, казалось бы, и за год до смерти уже в лежку лежала. Мне Светка рассказывала:

– Представляешь, я в обеденный перерыв мчусь на такси домой, чтобы бабушке капельницу поставить, а ее и след простыл. Она встала, собрала рюкзачок и на дачу уехала

Благодаря даче, а не капельницам, еще годик и прожила. Вот и дочка заведовала аптекой, вот и внучка медсестрой уже стала, а только огород и спасал. Зря, наверное, дом в деревне продала и к дочке в город переехала.

Стыдно вспомнить, как мы кучковались  у бабушки на голове! Нам со Светкой – по четырнадцать-пятнадцать, да по шестнадцать-семнадцать – Витьке с Юркой (еще один бабушкин внук, Светке с Витькой – двоюродный брат).

Самый возраст – сутками в «тыщу» резаться. Бабушка или на кухне кастрюлями гремит, или в уголке лоскутные половички вяжет. И редко когда, перекрикивая музыку, попросит:

– Сделайте тише! У меня голова болит.

Великой терпеливицей была. От нашей музыки, и что уж греха таить, от табачного дыма только на даче спасалась. Дача – это шесть соток в Мочище, сортир и сарай для садового инвентаря. Сарай, но с топчаном, на котором восьмидесятилетняя женщина ночевать ухитрялась.

Подчеркиваю, что бабушку туда никто не гнал. Но и помогать ей не помогали. За продуктами она сама в город периодически наведывалась.

А в сентябре каждый день с рюкзачком туда-обратно моталась – урожай вывозила. Во всех углах квартиры развешивала чулки, набитые луковыми и чесночными головками, создающими специфический аромат, но зато овощи всю долгую зиму не портились.

У Тоньки-дочки еще одна дача была – всем дачникам на зависть. На Издревой есть дивные места: сосновый бор возле реки Ини и родники по всему берегу. Там у Тоньки был добротный дом – сруб. Дочка – даром, что ли, деревенская? – тоже землю любила и летом на Издревой жила, в городскую квартиру почти не заглядывая. С Издревой  на работу ездила и обратно.

Если медицинский спирт не водопроводной водой разбавлять, а родниковой, да еще и закусывать редиской с собственной грядки, то можно каждый день пить и на должности заваптекой до пенсии удерживаться.

Высокое начальство даже частые фингалы под глазами ей спускало. Еще бы! Тонька-то тоже великой терпеливицей была и работала за десятерых. Грузчик не вышел – Тонька за грузчика. Посудомойщица на больничном – Тонька и пробирки встанет мыть.

Один недостаток – к горькой пристрастилась. С первым мужем развелась, второй умер, а третьим такой гад-сожитель достался: любил пить дома, но не один, и Тоньку рядом с собой усаживал. Плохо это, когда доступ к спирту неограничен. Плохо, когда огненная водица льется и не кончается.

Не понимала бабушка Александра, почему всех ее детей водка завлекла. Выросли же в непьющей семье!

Иван Антонович не пил, жену не бил. Не только не пил, но и в другом смысле оберегал – пятерых детей Александра ему родила, за всю жизнь ни одного аборта не сделав. Грамотным был муж, хоть и не фельдшером, а почтальоном работал.  Иное дело – Тонькины мужья.

Иное дело – город.  От города все беды!

Сбежала за год до смерти бабушка от капельницы с дефицитными лекарствами, и все лето в земле на даче проковырялась, и снова урожай на себе вывезла.

Мы уже на ее голове не кучковались, потому что выросли и собственными семьями обзавелись. Но я бабушку навещала иногда. Помню, сказала я ей в ту, последнюю для нее, осень:

– Вам, бабушка, главное – зиму перезимовать, до лета дотянуть, а снег сойдет, и снова возле земли лечиться будете.

– Да знаю я, но болеть-то как тяжело! Так тяжело!

Великой терпеливицей была, истинной русской женщиной.

 

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера