Андрей Дмитриев

Стихи

***

Пахнет припоем

и канифолью –

как в детстве – в радиокружке.

Дымят проводки, скрученные уже

в узел морской.

Разрывы и замыкания – куском

изоленты перемотано изнутри

всё, что стремилось в отрыв.

 

Пахнет горелой проводкой –

вот как

происходит старение

под напряжением –

банальный износ.

Паяльник уткнул свой нос

в прелый пучок

медных нитей, которых учёт –

гиблое дело.

Смотришь по схеме на эти тернии,

но видишь лишь иероглиф в значении «пустота».

А когда-то казалось, что схема проста.

 

Играют с рубильником –

вылетают предохранители, с криком

падают лампы вниз –

такой экстремизм.  

Погиб электрик – соединивший зубами

две половины нерва, нами

порванного в истерике –

дали тысячу вольт –

и вот

убило Валерика…

 

Перепаять –

опять и опять.

Предмет никогда мы не знали на «пять»,

чтобы всерьёз говорить,

что теперь ничего не сгорит.

Зачистил контакты

и поехал в театр к третьему акту,

но театр и в конце начинается с вешалки – так-то.

 

 

***

Так и не выпили

жалобу выпи

у стылой воды,

так и не разобрали следы

в оттаявших мхах,

на собственный риск и страх

шатаясь по гиблому лесу,

где чёрным деревьям тесно,

так и не просмотрели все фотографии

с текущей жизни, в которой уже проштрафились.

 

А время – тик-так.

Скрипач надевает фрак

и выходит на публику с лунным лицом,

он – воспитанный гениальным отцом,

имея задатки ещё в песочнице

и рано приставивший к имени отчество –

играет нам нечто щемящее –

насколько позволил разрыв струны. Ящер –

и тот обтянул ископаемый хрящ

новою плотью

в музее напротив.

Музыка – ищет бездомное ухо,

а тут – мы – стреляные из амурного лука.

 

Но время – тик-так.

Скрипка – умолкла в знак

окончания пьесы.

Мы едем сквозь город, не занятый в сценах прогресса,

а лишь изучающий вывески

и делая модными бары посредством виски –

к чему ему, собственно, искать чистоты,

если страницы и так пусты.

 

До сих пор не доехали

до окраины, где детским смехом

лечится старость,

где с пылу с жару

сердце – требует широты,

где оживают голуби и коты

в рамках, увы, не вечной весны.

Ничего – с нами едет весь мир…

 

 

***

 

…………….Нине Белых

 

– Птица – птице рознь, –

рассуждает Пётр Пичугин – тот ещё дрозд.

– Вот, скажем, ворона – кричащая чернота –

из её легендарного рта

выпал не только сыр, но и, шире взглянув на басню –

вся наша планета – уж лучше молчала б c басом

своим надрывным… Лиса подбежала –

вырвала клок Танзании с Килиманджаро,

откусила Испанию, прогрызла насквозь Китай –

вот и над сонной Рязанью взметнулись её два клыка.

Теперь у вороны – ни сыра, ни власти над миром,

но любит она всё блестящее – снова летит в квартиру

к всевышнему через открытую форточку, а там – будто миф –

только что из духовки ждёт на столе новый мир.

 

– Или вот воробей – шустрый такой пострел, –

продолжает Пичугин, – Везде этот парень успел.

Побывал в Версале на пышном балу,

выждав нужного часа в будуаре мадам Помпадур,

прилетел в деревню к деду Герасиму –

почирикал с ним о былом со старого ясеня,

подразнил на окошке кошку градоначальника –

по ту сторону стёкол ленивую необычайно,

похватал хлебных крошек у ног мамаши с коляской

в центральном парке – благодарно, а всё же с опаской…

Люди твердят – слово не воробей,

вылетит – не поймаешь, но и того изловить сумей.

 

– Ну и, конечно, как не вспомнить про голубя, –

Пичугин важно вытянул голову.

– Голубь – символ, стало быть, плод символизма –

потом акмеизм, футуризм, постмодернизм – брызги изящной жизни.

Знаю я одного поэта – любителя сизарей –

зовут не то Гена, не то Сергей,

впрочем, это неважно. У него в каждой строке –

следы голубиных лапок. А голубь, живущий на чердаке,

всё время твердит ему, мол, не верю –

у тебя голубь выходит каким-то серым,

обыденным, пошлым, порой даже глупым,

а ведь включишь в книжки, которых никто не купит,

отправишь в журналы, которые пухнут от пыли,

выложишь в сеть, чтоб прочли и скорее забыли.

Но поэт всё пишет, в одежде упав на кровать –

тем не мешая с голубкой голубю ворковать. 

 

Пичугин хотел продолжать – порхали внутри него темы,

но тут кто-то крикнул: грачи прилетели!

– Ах, как же забыл я в весеннем безумии птицу грач.

– Вам нельзя волноваться, – услышал реплику врач –

психиатр со стажем, имеющий красный диплом

и похожий на филина, что покинул на время дупло.

 

 

***

Золотой петушок на жёрдочке голоса –

встрепенулся, но царство, увы, на боку,

и под ним – смята певчая жизнь, разделившись на полосы 

магистрали в сосновом бору,

где рапсодии громких машин. Отложив пухлый томик,

выдыхаешь свинцовую взвесь на сырое стекло,

за которым – проворная тень или дымка фантома –

выделяют себя из других пустяков.

 

С юга – гнус, с севера – морок, с запада – пыль,

а с востока – просторная гарь.

Золотой петушок – встрепенулся на жёрдочке, но, увы,

у него получается только «карр»…

 

 

***

Наскальная живопись схематично

говорит о том, что люди – наборы чисел,

линий и знаков, что, если вдруг чиркнешь спичкой

в забытой пещере, то станет понятен смысл

сложного тела в яростном танце природы,

длящегося столетия под дудочку неких сфер.

Это не грубая графика – это первые коды

для выхода в мир, где пронзённый дротиком зверь –

рычит в каждом зримом контексте.

Вот взял бы – сам распалил костёр,

чтобы плясать вкруг огня, ощущая, что мы с ним вместе –

хотя бы в вопросах времени – сырости грота наперекор.

 

 

***

Семечки из кулька

на столе – как разгул многоточий.

Изобразив паука,

люстра на нити провода хочет

изловить от неё убежавшую тень.

Бездумная фаза дня – рождает таких лишь монстров.

А где-то в соседней галактике между тем

остаться джедаем уже непросто.

 

Вылеплен из песка будто сфинкс –

но туристы плюнули – засели в отелях,

где всё включено, чтоб отпраздновать жизнь

по ту сторону авиарейса. Конец недели –

пришёлся на оттепель, но что такое тепло…

Отзвук чьих-то шагов за дверью похож на сердце,

затихающее возле лифта, где на табло

цифры стремятся к нулю – вот лязгнули дверцы,

и сердце умолкло совсем. Тишина – возглас поднятой пыли.

В книге – разгул многоточий – семечки из кулька.

У собаки дворовой кутята рождались всегда слепыми –

с верой слепой, что кто-то оставит себе щенка.  

 

Встанешь возле окна – и всё уже будто известно –

небо, земля, деревья, люди и их жилища –

вот главная ось ставшей классикой пьесы,

где хочется большинству, чтобы ничего лишнего,

а, может, и личного.

Но ты между строк оттенки настырно ищешь.

К списку номеров журнала «Русское вымя» | К содержанию номера