АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Андрей Оболенский

Рассказы

Перекрёстки чужих дорог  

 

   Деревня сгорела быстро. Будто никогда не была живой, наполненной криками ребятни, мычанием коров, ветром и птицами, шумно взлетавшими с крон корявых яблонь. Глинистая почва затвердела от пожаров, потрескалась, причудливо извивалась следами танковых гусениц и мотоциклов. Бывший господский дом, отремонтированный в тридцатые и ставший тогда же филиалом Истринской психиатрической больницы, глухим торцом выходил на главную улицу сгоревшей деревушки. А фасадом смотрел на реку, образующую прямо напротив приземистого дорического портика длинную песчаную косу.    

   Психов давно эвакуировали, персонал мобилизовали. Население же постепенно разбежалось кто куда, чтобы схорониться от наступающих немцев. Не знающие страха деревенские старики и старухи приняли быструю смерть, явившуюся утром. Немцы легко, будто внезапно налетевший предгрозовой ветер, смели роты курсантов и мобилизованных штатских, оборонявших Истру с близлежащими деревнями. Бойцы, зелёные и необстрелянные, по большей части вооружённые винтовками-трёхлинейками образца 1891 года, бежали, лишь завидев танки и идущую цепью пехоту. Заградотряды едва успели организовать, надсадные крики замполитов, командиров из кадровых военных не помогали, героизм… А что героизм? Кто проявил его, навсегда там и остался. Тишина воцарилась над рекой и несуществующей уже деревней.

   Километров на десять ближе к Москве немцы не спеша и по науке укрепили рубежи, расставили посты, выпустили патрули. Потом откатились к городу обосновываться на новой немецкой территории, чтобы, отдохнув, стремительно наступать дальше. Танковая колонна возвращалась в Истру большой дорогой, на которой все мосты остались целы. Один из танков отвалился от колонны вбок, дал крюк по бездорожью. Остановился на краю сгоревшей деревни, поводил башней влево и вправо, будто человек, осматриваясь. Заметил почерневшее, но почти целое здание больницы. Подумал:  непорядок  — и снова поворочал башней, выплюнув снаряд в сторону здания. Бело-чёрной доминошной пылью центральная часть дома вместе с портиком осыпалась, как песчаный замок, загорелась. Но пожар почти сразу прекратился — деревянные стропила быстро потухли, наверное, из-за клубов кирпичной пыли. Танк подумал еще, крутанул башню в сторону новенькой водоразборной вышки, но стрелять не стал, сберегая немецкое теперь имущество. Развернулся и на полном ходу двинулся к городу догонять своих, прошивая на всякий случай из пулемёта чёрные кубики обезглавленных домов.

   На реку вместе с темнотой и холодом упал туман, скрывающий обгорелые стены изб, огрызки сосен, берёз и яблонь. Потом внезапно крупными каплями пошёл дождь. Картина разнообразилась звуками — треском, шипением; тёплый пар перемешался с ледяным туманом и застыл грязно-серым маревом невысоко над землёй. Ночь скрыла нанесённые земле раны, которые вскоре залечатся буйной зеленью — кустами малины с крупными тёмными ягодами на радость не родившимся ещё детишкам. Они, эти кусты, быстро и буйно растут как раз на пожарищах и сведённых человеком лесах…

   Но пришло утро. Пришло поздно, часу в десятом, опять же туманом пришло, но уже иным — более чистым и прозрачным. Потом, будто желток в сыром яйце, в тумане возникло солнце, не спеша выкатилось из-за поворота реки вверх, в небо. И изуродованное людьми место обрело свой окончательный вид. Оно виделось мёртвым, птицы уже не пели, только тёплый воздух колебался волнами вокруг чёрных остовов изб и скорбного дома, хоть и основательно закопченного, но всё равно казавшегося ярко-белым на фоне обгорелого дерева.

   В одной из комнат полуразрушенного здания остались люди.

   — Мать твою, — выругался сержант Субботин. — Завалило. — Он всем телом налёг на дверь, но та даже не шелохнулась. — Ничего, через окно можно выбраться. Хорошо ещё, уцелели, повезло. Слышь, Кукин?

   Командир роты услышал сержанта, понял, что тот сказал, но ответить сумел лишь тихим, невнятным хрипом. Субботин оглядел тускло освещённую дневным светом комнату и сразу вспомнил, что вчера, когда свои побежали, а немцы шли цепью, не особо торопясь и поливая всё вокруг автоматными очередями, он оказался рядом с командиром роты. Тот, сорвав шинель, катался по земле, брючина выше правого колена набрякла кровью. Субботин осмотрелся и, увидев, что они остались левее и впереди своих, а выстрелы трещат в отдалении, навалился на командира всем телом, лишив его возможности двигаться. Вырвал из кармана бинт, который всегда носил с собой, крепко перетянул бедро командира у паха. Чуть ослабил хватку, командир тонко завизжал, перевернулся на живот и пополз в сторону. Субботин ухватил его за сапог, подтянул к себе и кулаком ударил по затылку. Кукин обмяк. Теперь Субботин имел возможность сориентироваться, понять, где можно укрыться и далеко ли до этого места. Опытный глаз сразу высмотрел торец здания психлечебницы с наглухо заложенными свежим кирпичом окнами. Субботин, моля бога, чтобы хоть какая-нибудь дверь оказалась незапертой, поволок на себе тяжёлое от неподвижности тело командира. Волок долго, старался не останавливаться, в глубине души опасаясь, что вернутся немцы. Шинель расстегнулась, глина, застывшая из-за пожаров, острыми иглами больно царапала кожу даже сквозь гимнастерку и брюки. Дыхание сбивалось от напряжения и сильного запаха гари, пропитавшего легкие. Но Субботин не собирался сдаваться — помогала зековская выучка. В морозы на лесоповалах, когда телесная оболочка, казалось, покрывалась льдом изнутри, а душа, по физическим законам, расширялась до невозможности, замерзая, бывало и хуже. Субботин мозжечком чувствовал, что вход в оставшееся почти целым крыло лечебницы имеется, а немцы будут возвращаться к Истре крупными дорогами. Так и вышло.

   Уже в темноте Субботин со своей ношей ввалился в большую сводчатую комнату и сбросил с себя тело Кукина. Тот застонал, а Субботин обрадовался, что командир жив. Действуя на ощупь, ослабил жгут, ощупал ногу, с удовольствием убедившись, что бедро ниже жгута тёплое, а кровь если и есть, то засохшая. На всякий случай, подождав минут пять, слегка затянул жгут и влил из фляжки в открытый рот командира немного воды. Потом напился сам, каким-то чудом разглядел, что посередине комнаты стоит большой стол, расстелил на нем шинель. На удивление легко после выпитой воды, поднял и уложил командира на стол, потому что не годилось ему лежать на холодном каменном полу. Так и подумал сержант, что негоже командиру, да ещё раненному, на холодном полу. Сам отполз от стола, почувствовал вдруг невероятную усталость, ноющую ломоту в пояснице да и в душе, пожалуй, привалился к стене и моментально заснул. Сон на несколько секунд сбился грохотом взрыва и пулёметными очередями, но, как ни старался Субботин, сил двинуться не сыскал, проснулся и ощутил себя живым только утром, когда совсем рассвело.  Первым делом ринулся к двери и испытал секундный леденящий страх, что завалило наглухо. Но быстро смекнул, что имеются два больших разбитых окна, через которые в комнату вместе с холодом проникает тусклый утренний свет начала ноября.

   Субботин огляделся и понял, что они с командиром попали на кухню. На полу валялись сковородки, битые тарелки, ложки, два половника и дуршлаг. Сержант приподнял крышку большой кастрюли, стоявшей на плите, запахло прокисшим супом и плесенью. «Ничего, — подумал Субботин, — пусть пристрелят, так хоть с голоду не помрём. У меня-то желудок луженый, а вот командир... Хотя, наверное, и запасы остались, эвакуировали, видать, спешно. Поискать только надо».

   Субботин повернулся к столу, на котором лежал лейтенант. Тот тяжело дышал, однако лицо не было бледным. Субботин вдруг с ужасом обнаружил, что Кукин лежит на столе для разделки мяса, рядом валялись два почерневших от крови топора. Сержант на секунду представил, как на этом столе рубили освежеванные туши, как стекала с них кровь, бросился к командиру, стащил со страшного стола, подхватил под колени и оглянулся, куда бы уложить. Не нашёл ничего подходящего, положил тяжёлое тело на пол, бросил к стене свою шинель, на неё — шинель Кукина и осторожно переложил командира на мягкое. Осмотрел рану, она не кровила, поэтому жгутом решил не перетягивать, просто перевязал. Бледные щёки Кукина были в нездорово-красных мелких жилках, но веки подрагивали. Субботин знал:  это верный признак того, что раненый скоро придет в себя. Приподняв командиру голову, влил в рот немного воды, потом попил сам. Фляжка почти опустела, решил сбегать к реке.

   Холодный воздух пах гарью, заболоченным заливом правее песчаной косы, чем-то сладковатым ещё — Субботин понял, что порывы ветра доносят от домов запах сгоревших трупов. Пройдя метров двести до реки, он увидел несколько скорчившихся тел. Под обугленной берёзой валялась рука в коричневой перчатке, оторванная по локоть. Субботин оглянулся, ему на секунду показалось, что горелые срубы и ослепительно-белый  на их фоне каменный дом с развороченным портиком и чёрными дырами в стенах парят в воздухе, стараясь оторваться от земли и улететь туда, где царит другая тишина. Но знал, что другой тишины нет, тряхнул головой, чтобы прогнать наваждение, быстро спустился к реке, набрал воды во флягу и котелок и, уже ни на что не обращая внимания, вернулся в дом. Влезая через окно в комнату, расплескал половину котелка, чертыхнулся, подумал вдруг, что немцам в ближайшие дни делать тут нечего, а за это время было бы большой удачей найти какой-нибудь выход.

   Командир, как и рассчитывал опытный Субботин, очнулся. Он даже переполз подальше от окна туда, где было теплее, перетащил за собой и обе шинели. Лежал на спине, укрывшись ими по самый подбородок, внимательно наблюдая, как сержант лезет в окно.    

   Субботин приблизился к командиру и увидел, что глаза его прояснились, блестят.

   — Ну вот и прекрасно, – пробормотал Субботин, – вот и славно, теперь бы выбраться как-нибудь.

   — Ты не бросил меня, сержант, — вдруг громким, отдающимся высоко в сводах комнаты голосом  проговорил Кукин. — Это хорошо. Ты не бросай меня, я поднимусь, я сумею. Где наши?

   — Не могу знать, километрах в двадцати, надо думать.

   — В каком направлении? — строго спросил Кукин, а Субботину от строгости и деловитости его голоса вдруг захотел вытянуться по стойке «смирно».

— В направлении Москвы, товарищ командир. Другого направления в движении войск, судя по всему, пока не было.

   — Это вражеская чушь, — неожиданно зло и надрывно прокричал Кукин. — Мы отступили на заранее подготовленные позиции, чтобы контратаковать. Но я ранен и устал. Голоден. В глазах темнеет, — голос вдруг упал совсем  до шёпота.

   — Немцы сейчас сюда не вернутся, — озабоченно сказал Субботин, — делать им покамест тут нечего, Истра в сорока километрах. Остановились ненадолго и обустраиваются. Пойду съестное поищу. Что-нибудь, да осталось.

   Он снова полез через окно на улицу. Задул ветер, унося прочь все запахи поражения и позора, — два последних слова ветер занёс и в мысли, Субботин испугался их. Снова собирался дождь, небо потемнело, и картина вокруг сгладилась, показалась Субботину не такой страшной. Он огляделся и, держа наготове автомат, который в первую вылазку просто позабыл взять с собой, прижимаясь к стене, прошёл вдоль неё метров сто, до пробитого снарядом большого отверстия в стене. Дальше был виден порушенный портик, туда идти не имело смысла, сержант разглядел там сплошную каменную кашу. Поэтому нырнул в дыру и оказался в длинном коридоре с множеством дверей. Субботин прошёл по коридору до конца и упёрся в солидную деревянную дверь с расколотой по диагонали внушительной табличкой: «Главврач Морзон И.И.». Субботин толкнул плечом дверь и оказался в большом кабинете, почти не тронутом войной, в нём даже пахло кожей, немного кофе, и царил удивительный порядок, — ни одной вещи не валялось на полу. Субботин подумал, что товарищ Морзон, даже несмотря на неразбериху начала войны и спешную эвакуацию, был на редкость аккуратным человеком. Порылся в столе, ничего кроме карандашей там не нашёл, зато в шкафу обнаружил несколько коробок с конфетами, пачки чая, сладкие сухари, печенье, даже несколько бутылок массандровского портвейна. «Живём», — подумал Субботин. Сгрёб всё в вещмешок, хотел было уходить, но не стал. Положил вещмешок на пол и уселся в кресло за массивный, покрытый зелёным сукном письменный стол. Сидеть в кресле было удобно, оно плотно облегало уставшую поясницу.

   Потянуло в дрёму. Субботин будто бы и уснул на секунду, сон увидел даже, свой собственный кабинет увидел, где имелись такое же мягкое кресло и необъятный, гораздо больше этого, стол. «Тридцать восьмой год, — вспомнил Субботин во сне-дрёме, — как раз Октябрьские праздники, как раз вышла статья в “Правде” о моём заводе. Знаменитым проснулся, приглашение на парад получил, на гостевую трибуну, заехал на работу, чтобы взять галстук, самый лучший, да, ведь я мог оказаться рядом с товарищем Сталиным, никак нельзя засаленный галстук.… Но не оказался. Только потом его видел в Кремле, когда орден Ленина мне вручали».

   Субботин нагнулся, поднял вещмешок и достал оттуда бутылку портвейна и плитку пористого шоколада «Красный Октябрь», такой он часто брал в продуктовом распределителе для сына. За неимением штопора продавил пробку в бутылку, разорвал на шоколадке бумагу. Прямо из бутылки сделал большой глоток, закусил шоколадом. Вино с голодухи и усталости резко стукнуло в затылок, вставать не хотелось, идти куда-то тем более, хотя позабытый за три лагерных года вкус шоколада пробудил волчий голод. Субботин дожевал плитку, достал вторую, тоже съел. Голод несколько поутих, зато до безумия захотелось с кем-нибудь поговорить. Жена умерла в лагере, ей тоже пришили вредительство, а как может навредить стране микробиолог, проводящий весь рабочий день с микроскопом? У Татьяны были слабые лёгкие, она не вынесла и года лагерей, о её смерти Субботин узнал только через месяц после начала войны, когда его неожиданно выпустили, сняв все обвинения, а потом сразу мобилизовали, не дав, правда, офицерского звания. Сына он помнил совсем маленьким, он не годился для душевного разговора, нескольких близких друзей тоже арестовали по одному с ним делу, с дальней родней говорить не хотелось. Тогда Субботин вспомнил о своей секретарше Ольге. «Интересно, что теперь с ней?» – подумал. И она вдруг, как живая, возникла перед ним. Ольга не была молода и красива, жена внимательно следила, чтобы в бытность директором завода он не брал молодых секретарш. Субботин знал, что Ольга влюблена в него и почти боготворит. Яростно оберегала от назойливых посетителей, в основном, позабытых приятелей и дальних родственников, нескончаемой чередой потянувшихся к новоиспеченному директору и члену коллегии Наркомата.

   — Вот такие дела, Ольга Юрьевна, — пожаловался сержант возникшей в двери секретарше, — вот такие дела. Этот кабинет похож на наш с вами, правда? И кресло похоже, я отсидел в нём почти три года. И брали меня здесь. Я-то помню, как вы старались удержать слёзы, но плакали, плакали и боялись, как бы кто чего не подумал. Потом я забыл о вас, лагерь, война, жена вот умерла, как всё смешалось… А теперь разговариваю с вами, а сам прекрасно знаю, что меня ждёт только смерть. Но сейчас всё-таки есть выбор, а тогда что я мог? Знал, что сяду, не знал только когда, быстрые взлёты ах как опасны… Такие дела, Ольга Юрьевна, — закончил он. — Идти надо, командир ждёт и голоден.

   Обратно он пробирался уже без страха, не оглядываясь, автомат повесил за спину, чтобы не мешался. Добравшись до нужного окна, бросил вещмешок с продуктами, потом пролез сам. Командир сидел, опершись спиной о стену, и пронзительно-ясными голубыми глазами, не отрываясь и не моргая, смотрел на Субботина.

   — Нашёл продукты, — хрипло проговорил Субботин, — теперь не пропадём.

   — Тебя долго не было, сержант, — все так же звонко, глядя перед собой, произнёс Кукин. — А я, признаться, подумал, что ты к немцам перебежал.

   Субботин вздрогнул. То, что произнёс командир, было страшно и несправедливо, но Субботин понимал: когда он подумал о наличии выбора в ситуации, такового не предполагающей, то искал ответ на вопрос, возможно ли это. Но от слов командира к горлу всё-таки подкатило бешенство.

   — А какая разница теперь, лейтенант, — сдавленно проговорил  Субботин, — всё равно не выбраться, немцы кругом.

   — Ага, — не меняя тона, сказал Кукин, — значит, мысли были. Знал я, что ты с гнильцой интеллигентской, не зря тебя посадили. Только выпустили зачем, не пойму.

   Субботин задохнулся, бешенство из горла рвалось наружу.

   — Не тебе, Кукин, судить. Выпустили, значит, нужен стал.

   И вспомнил тут Субботин рассказ жены о том, как исследуют они под микроскопом реакцию амёб (кажется, она назвала их простыми или простейшими, Субботин не помнил). Одну жидкость капнешь —  живее становятся, как водки выпили, другую — дёргаются беспорядочно, с похмелья будто, а третью — и вовсе умирают. Есть и такие капли, от которых в спячку впадают — вроде живы, но не реагируют ни на что.

   — Я еды принёс, командир, —  с натугой выговорил Субботин. — Поешь, тебе силы нужны.

   — Не надо мне от тебя ничего, контра. — Плачущий голос Кукина, будто вода в сосуд, влился в сознание Субботина. — Сам жри.

   — Я сдаваться пойду, — неожиданно успокаиваясь, просто ставя командира в известность, буднично сказал Субботин. — Жить хочу. Хоть как, но жить. Потому что кроме жизни мне ничего не оставили, всё отобрали. Раньше думал, так надо. А теперь думаю — кому?

   — Ах ты, сволочь, — завизжал лейтенант, — сейчас ты у меня…

   Субботин не понял, что может сделать лейтенант, но вдруг увидел направленный на него пистолет, который командир, облившись потом от слабости и потери крови, достал из-под шинели.

   — Стоять, гад! — так же визгливо крикнул лейтенант. — Молись дьяволу своему, сука, предатель!

   Но силы изменили Кукину, пистолет дрогнул и с глухим звуком упал на кафельный  пол. Кукин тут же потянулся за ним всем телом, не в силах подняться, но Субботин со всего размаха кирзачом припечатал кисть командира к полу.

   Кукин взвыл от боли, его лицо исказилось, в глазах прыгал страх, он, подвывая, попытался встать, но упал навзничь. Тут же поднял голову, страх в глазах исчез, в них появилась мольба.

   — Не убивай, сержант, — сбиваясь, пуская слюну из угла рта, забормотал он. — Всё равно погибнем тут, дай пожить ещё чуток, а выберемся, — век помнить буду, ни слова никому не скажу, клянусь, у меня ведь дочка маленькая, сержант, а хочешь — оба сдадимся, я с тобой пойду…

   Командир червяком шевелился у ног Субботина. «Пойдёшь ты, как же, —  подумал он. — А если пойдёшь, пристрелишь в спину, обязательно. Тебя хорошо научили стрелять в спину, в затылок ещё, знали, что обязательно пригодится.  Только не будет этого». Он поднял пистолет и методично, патрон за патроном, пока не стали раздаваться сухие щелчки, стрелял и стрелял в шевелящуюся на полу шинель, сукно которой медленно набухало тёмной кровью…

   Командир лежал на спине, худые волосатые ноги торчали из-под шинели. «Когда он успел снять брюки, да и зачем, холодно ведь?» — подумал Субботин. Отметил про себя, что пальцы ног искорёжены, изогнуты, будто переплетаются, как бывает у стариков или при болезни какой. Тут же забыл об этом. Отбросил пистолет в сторону, прислонился спиной к стене, почувствовал внезапную слабость, сполз вниз, присел на корточки, закрыл руками голову, раскачиваясь. Хотелось плакать, но не умел. Вспомнил, что в вещмешке есть ещё бутылка портвейна. Снова утопил пробку в густом, пахучем вине, залпом проглотил полбутылки, закусил шоколадом. Вернулась способность соображать, хотя бы трезво оценивать ситуацию, в которой оказался. «Вот что бывает, когда попадаешь в мясорубку всеобщего счастья», — откуда-то прихромала ненужная, ущербная мысль. А что оставалось другого, как не философствовать, выпив чужое вино на только что занятой врагом территории. Субботину внезапно стало весело. Труп командира уже не внушал ужаса, Субботин чётко осознал, что выход есть, единственный и страшный, но есть. И не самый худший, потому что умереть в любой момент не составит труда. А жизнь одна — понимание этого простого факта подспудно сидело в Субботине, не вылезая наружу, как сидит в глубине каждого человека, зажатое обыденностью этой самой жизни. 

   Субботин поднялся и накрыл труп Кукина шинелью. «Жаль мальчонку, совсем молодой, а что было делать?» — подумал отстранённо, забросил на плечо вещмешок, оружие брать не стал и вылез на улицу. Светило послеобеденное осеннее солнце, холодное и неживое. Всё вокруг создавало картину ирреальности. Но уже принявший решение Субботин не уделил ей внимания, да и видел он такие картины не раз. Затянул ремень и широко зашагал по просёлку, ведущему, по его расчетам, к дороге, которая не могла быть пустой.

   Расчёты оправдались. На дорогу Субботин и вышел, почти сразу услышав вдалеке треск мотоциклетного мотора. Он сошёл на обочину, опустил вещмешок на землю и стал ждать. Мотоцикл мелькнул на горке, пропал. Субботин сделал шаг вперед и поднял руки. Водитель остановился метров за двадцать от Субботина. В коляске сидел офицер, прямо державший спину. «Как кол проглотил», — подумал Субботин. Офицер стал с интересом рассматривать долговязого русского солдата с лихорадочно блестящими глазами. Солдат был совсем седой, хотя лицо не выглядело старым. Он стоял, подняв руки, потом, не опуская их, подошел ближе. Водитель мотоцикла крикнул: «Halt!»  — и сорвал с плеча карабин.

   — Я сдаюсь, — громко и внятно сказал солдат по-немецки. — Хочу сотрудничать с оккупационными властями и быть полезным великой Германии. Работать переводчиком. Я… преклоняюсь перед мощью немецкой армии.

   Офицер что-то быстро сказал водителю. «Возиться не хочет, спешит куда-то», — успел понять Субботин. Водитель кивнул и отвернулся. А офицер посмотрел на усталого русского солдата, и внезапно на его красивом лице появилась улыбка, обнажившая белые, один к одному, зубы. Но глаза не улыбались, они были грустны и смотрели сквозь стоящего перед ним поверженного врага куда-то вдаль, за лес, реку, за почерневшие от дыма купола, туда, где, наверное, лежала его страна и жили те, кого он любил. Немец ловко выбрался из мотоциклетной коляски и подошёл ближе. Медленно покачал головой, не сгоняя улыбки с лица, достал из кобуры пистолет. Русский не шевельнулся, выражение лица не изменилось, даже тени испуга не отразилось на нём. «Стреляй же, ну, стреляй, что тянуть. Лучшего выхода и не придумаешь…» — сказал только по-русски. Немец сделал два шага назад и поднял пистолет. Улыбка исчезла с его лица, палец шевельнулся на курке, сухо протрещали несколько выстрелов подряд. Русский согнулся в поясе, зашатался, пытаясь сохранить равновесие, медленно опустился в грязь обочины на колени, уронив в эту грязь и лоб, будто кладя земной поклон. Потом завалился на бок  и замер.

   Немец постоял перед трупом, поднял глаза на виднеющиеся вдали купола и спрятал пистолет в кобуру. Сел не в коляску, а сзади мотоциклиста, стеком тронул его плечо. Через минуту дорога была пуста, только сизый дым недолго стлался по ней, потом рассеялся в прохладном воздухе.

   В обочине на боку лежал мертвый человек в замызганной шинели, крупные комья желтой глины налипли на его сапоги. Радом валялся вещмешок, из которого торчало горлышко бутылки с вином. Сквозь неплотно вставленную пробку вино выливалось и текло по плотной глине, не впитываясь в неё, ручеек тёк, становясь всё тоньше и тоньше. Вечерние облака скрылись, низкое солнце освещало голову мёртвого солдата, пряталось в успевших отрасти седых волосах. Если смотреть против солнца, можно было разглядеть вокруг головы солдата подобие геометрически несовершенного, колеблющегося, некрасивого нимба… 

 

 

Частности  

 

1.

…Профессор улыбнулся снисходительно, мудрой улыбкой полубога, поглощающего на ужин не котлеты, а исключительно сущности высших порядков, и протянул маме коробочку с порошками. «Ночью, когда просыпается, — одну облатку и непременно запить, — обыденно сказал он. — Пройдёт, возраст такой… Пубертат, — добавил он непонятное слово. Вздохнул своим мыслям. Повторил: — Пройдёт…»

Но сны продолжали мучить меня: я просыпался ночью, помня не только все картинки до деталей, но и запахи… звуки… Они тоже снились мне, такие же странные, как и возникающие картины.

Наверное, с душой моей, спокойной днём, ночью происходило нечто: она начинала кривляться и гримасничать. Я вплывал в сон, как на лодке, крепко держа вёсла, но чем дальше, тем больше слабели руки, я бросал вёсла, и меня волокло по темноте. Вдали и совсем близко мелькали фигуры и предметы жизни реальной, очень похожие на настоящие, но совершенно невероятные из-за какой-нибудь единственной мелочи в облике, как на картинах Брейгеля. Бывали они очень страшными, бывали смешными, но всегда являли искажённые реальности моего повседневного существования.

Пожилые, иссохшие учительницы с вечно злыми губами, учителя с заляпанными галстуками на толстых, складчатых шеях и тупыми  строгими глазами; их уроки, непрерывно тянущиеся; скучный и глупый Чацкий, огонь, гибнущий в закрытой банке, бородатый сэр Чарльз с нимбом архангела; отвратительный рыбий жир, который непременно надо было выпить в медкабинете на перемене;  девчонки из класса с детскими лицами и телами рубенсовских женщин; пионеры-герои, небритые и в ушанках и много другого всего. Каждую ночь все они, и люди и предметы, наступали, давили, мне не хватало воздуха, и меня будто выкидывало из сна. Тогда я слышал собственный визгливый крик и видел над собой потолок с сетью трещин, будто ползающих по желтоватой краске. Просыпался в липком поту, очень болела голова, а по комнате ещё шарахались остатки сна.

Мама склонялась надо мной, целовала влажный лоб; её пальцы, пробегающие по моей щеке, были горячи и шершавы. Меня трясло от холода, но пальцы казались горячими. Я скулил, словно наша собака Герда, когда голодна, от этого моего скулежа меньше болела голова. Она меньше болела и после порошка, но облатка была крупной, застревала в горле и, казалось, ещё долго оставалась там, хотя я её уже проглотил. Мама шёпотом говорила что-то, иногда заходил отец, но не приближался, стоял у двери.

Однажды на приёме у очередного доктора я случайно подслушал шипящее слово «шизоид». Оно стало проникать за мной в сумраки снов и каждый раз превращаться в противную, непослушную ящерицу, которую я догонял и натравливал на Чацкого, ругавшего меня за двойку по математике. Чацкий, в смешных узких брюках со штрипками, убегал, забавно подбрасывая колени, а я смеялся и улюлюкал ему вслед. Чацкий возвращался, его вела за руку мама, одетая в белое бальное платье. Чацкий становился маленьким, превращался в гнома. Вдруг появлялась Белоснежка и, сливаясь с белизной маминого платья, растекалась скользким туманом, а я держал мамину руку, тёплую и шершавую от стирки...

 

2.

 

...А я держал мамину руку, тёплую и шершавую от стирки; рука свешивалась с кровати, я клал её на одеяло, но, как только отпускал, она снова падала, ударяясь костяшками пальцев о край стула, на котором я сидел. Полумрак сужал и так небольшую комнату, ограничивал пространство, стягивал его до размеров почти точки, в которой невозможно двигаться. Но мне и не хотелось двигаться, ноги и спина ныли, от напряжения трудно было дышать, и казалось, что влажный воздух оседает в бронхах каплями воды, перемешиваясь с дымом только что выкуренной тайком в туалете папиросы.

Мама спала после промедола; дышала с хрипом, свет настольной лампы создавал на стене заострённую тень изуродованного, уже нечеловеческого профиля. Этот же свет выхватывал из темноты неестественно жёлтую щёку, парусом трепещущую от тяжёлого, булькающего где-то в глубине и не способного вырваться наружу дыхания. На меня накатывала дрёма… она обнимала, раскачивала… потом, став похожей на острую иглу, вонзалась в мозг; тогда я приоткрывал глаза, смотрел на маму, на её вздёрнутый подбородок и худую, летящую из выреза рубашки вверх, шею. Дрёма снова накатывала, снова обнимала и раскачивала. Когда меня сменял отец, я уходил к себе в комнату, пытался читать. Но в раскрытой книге не видел букв, на белых страницах всплывал и всплывал заострённый мамин профиль.

Я брал гитару, проходился по струнам — они звенели жалко и немелодично. Потом бросал её, как когда-то бросал во сне вёсла, ложился на живот, уткнувшись носом в мокрую подушку, пахнущую влажной землёй. И виделось мне, что я очень стараюсь, но никак не могу пройти короткий переулок между двумя улицами, одна из которых мрачная и извилистая, другая — умытая утром, широкая и ещё пустая...

 

3.

 

...Умытая утром, широкая и ещё пустая улица была тиха, только шорох первого троллейбуса и шуршание шин редких автомобилей раздвигали тишину, словно шторы, за которыми шелестел наступающий день.

В то лето я просыпался рано, вставал не сразу, повисая между сном и явью, пока солнце не вползало клубами в комнату и не разрушало темноту, скопившуюся за ночь между веками и зрачками. Тогда я просыпался окончательно, быстро пил пахнущий берёзовым веником грузинский чай, сжёвывал бутерброд и, скатившись по перилам лестницы, толкал плечом тяжёлую дверь подъезда и замирал от причудливо изломанного солнечного света, падающего на асфальт сквозь редкую листву городских деревьев.

Я усаживался на скамейку в маленьком сквере между домами, открывал довоенных времен томик Северянина и, глядя поверх Королевы, Пажа и свежих роз, брошенных в гроб, ожидал.

Та, кого я ожидал, появлялась через полчаса, везя перед собой большую, похожую на автомобиль «Волга», бежевую коляску. Устраивалась на  скамье напротив, доставала из пляжной сумки с деревянными ручками журнал «Юность». Заметив, что я смотрю на неё, улыбалась и кивала — она привыкла видеть меня здесь в этот час, знала, что я буду смотреть на неё, тщательно изображая интерес к чтению, поэтому улыбалась, кивала, иногда говорила «здравствуй» — по настроению. Я смотрел на её чистый лоб, на тщательно зачёсанные назад волосы, следил за меняющимся выражением её юного лица — едва ли она была много старше меня. Я читал стихи уже не в книге; стихи читались в её глазах… но всё портил противный крик ребёнка. Тогда она поднималась, поправляла узкую юбку, проводя ладонями по бёдрам вниз к коленям, склонялась над коляской, и лицо её становилось беспокойным. Крик утихал, она снова присаживалась, на лице снова возникала мечтательность с легкой полуулыбкой, в нём снова жил капризный, чуть женственный Северянин. Она бросала на меня быстрые взгляды, я ловил их, конфузился. Она видела моё смущение, неосознанно-кокетливо прищуривалась, зачем-то ещё больше натягивая юбку на колени, и без того закрытые.

Через некоторое время она перестала приходить, а я так и не узнал её имени, хотя продолжал бегать по утрам на свою скамейку ещё много дней, а лето уже заканчивалось, и длинноногая, нескладная, словно девчонка-подросток, осень смотрела серыми глазами неба сквозь остроугольные дыры кленовых крон…

 

4.

…И длинноногая, нескладная, словно девчонка-подросток, осень смотрела серыми глазами неба сквозь остроугольные дыры кленовых крон. Каждый год мы приезжали к тётке в деревню помочь ей со сбором урожая. Мы с отцом называли эти поездки путешествиями хомяков. Отец придумал это смешное название потому, что питались мы с ним дарами природы и тёткиных трудов всю зиму, благо у отца в гараже был большой погреб, сухой и уютный. Я с двумя своими приятелями играл в Штирлица, широко шагавшего по стране победившего социализма. Имелась у нас и своя радистка Кэт — по-настоящему её звали Наташка, она была двумя годами младше и смотрела на нас влюблёнными глазами за то, что мы, взрослые пацаны, не прогоняем её. А я пялился на чуть заметные под футболкой бугорки грудей, в легкомысленно-быстром темпе напевая песню о мгновениях…

Яблоки лежали под каждой яблоней двумя горками — падалица и «снятые»; из последних отец лично отбирал «для Москвы». Бугристые, битые и неправильной формы браковались, а каждое отобранное отец заворачивал в газету «Правда». Для этого я аккуратно разрывал газетный лист на четыре части, получалось так, что яблоко могло быть завёрнуто в половину лица Брежнева, могло быть награжденным  двумя орденами или призывать пролетариев всех стран соединяться. Тётка, взъерошенная, красная и злая, грела паром банки, чтобы потом залить в них сок и неудобным приспособлением, называемым закруткой, наглухо закрыть до самой зимы, чтобы когда-то там, в один из чёрных вечеров, выпустить джинна лета на свободу.

Морковины сорта «Гигант», уложенные в невысокие ящики, натыренные от подсобки деревенского магазина, виделись мне кубинскими сигарами в деревянной коробке (сигары из дружественной Кубы стоили тогда не по сто долларов, а лишь сорок копеек и продавались на каждом углу). Укроп казался волосами русалки, а зелёные и салатовые кабачки необыкновенных размеров — цеппелинами, о которых я читал в книжке о позапрошлой войне.

Мы возвращались домой долго; скрипучие «Жигули», нагруженные до невозможности, не желали ехать и цепляли подвеской вздутия асфальта. За рубль мы ночевали в Калинине, в старом деревянном доме, пахнущем трухой. Это была последняя ночь лета, последняя ночь счастливого и легкого времени… казалось, что эта ночь вообще последняя…

 

5.

…Казалось, что эта ночь вообще последняя, что после неё не будет ничего, потому что всё, что грядет, окажется мелким и суетным по сравнению с величием и длительностью лета. Только много позже я осознал, как длинно лето в юности, как всасывается в кожу и душу его тепло… будь то жаркий и душный город, луг, наполненный жужжанием насекомых и запахами разнотравья; лес, туманное поутру и холодное озеро, вдруг возникающее блистающим провалом, когда идёшь через этот лес. С каждым годом, да что там, с каждым днём жизни путь к озеру становился всё короче и короче, но я понимал, что пройти его до невозможности трудно, даже если со временем он сократится до мгновения. Которое и станет жизнью…

 

 

Бутик грехов   

Тридцатилетний Олег Петров был человеком вполне счастливым. Наверное,  потому, что у него имелось всё необходимое для жизни спокойной и безмятежной и не было главного, что обычно и весьма часто омрачает земное существование: бессмысленного стремления вверх. Фигурально выражаясь, наш герой существовал в горизонтальной плоскости, а поэтому пребывал в гармонии с собой и миром. То, что плоскость его проживания была горизонтальной, обеспечивало покой, а сам факт, что жил он в плоскости, в свою очередь преумножал этот покой, исключая возникновение любых объёмных желаний, которые всё же куда более душетерзательны, чем плоские.

У Олега были любящая и любимая жена, милые дети-двойняшки, покладистая толстая тёща, уютная квартира, машина, работа с похожей на тёщу начальницей, приличная зарплата и все вытекающие отсюда возможности и радости. Олега окружало много друзей обоих полов, он не употреблял алкоголь, ни разу в жизни не пробовал травку, не имел долгов, непогашенных кредитов и неоплаченных штрафов, соблюдал правила пожарной безопасности и уличного движения, платил налоги и не любил тех, кто этого не делает, сообщал по телефону доверия о подозрительных предметах и людях, никогда не рисовал фломастером-нестирайкой на стенах лифта. Один раз он даже написал письмо в налоговую полицию о том, что сосед этажом выше живёт не по средствам. О письме он честно известил и соседа. По странному стечению обстоятельств, через неделю Петров был избит зловещего вида незнакомцами в собственном подъезде как раз тогда, когда консьержка ушла на получасовой обед. Олег обратился в полицию, где выразили предположение, что это дело рук кого-то из его недругов, посочувствовали и отпустили с миром. Олегу и в голову не пришло подумать на соседа, тем более что тот совершенно не выказывал обиды.

Ещё Олег всегда болел за сборную России по всем видам спорта, побывал на сочинской Олимпиаде. Голосовал на выборах исходя из рекомендаций государственных телевизионных каналов. Не любил американцев. Считал финнов медлительными, французов — жадными, эстонцев — глупыми, остальных европейцев — скучными. Владел разговорным английским, любил русский шансон и музыку. Таким вот человеком был Олег Петров.

Однажды, это случилось в конце рабочего дня, Олег подумал, что давненько не бывал в центре родной ему Москвы. В офис добирался всегда на машине и всегда огородами, чтобы не застрять в пробке, с работы — таким же образом, а вот так, чтобы погулять неспешно, посмотреть, чем живёт и дышит город, что изменилось за последнее время, — нет, не получалось. Поэтому в один из редких теперь для Москвы морозных и снежных дней решил он оставить свой автомобиль на платной парковке и пройтись пешочком от Красных ворот по бульварам, выйти на набережную, прогуляться по Балчугу и вернуться бульварами же к Красным воротам. Тем более что супругу услали в командировку — Олег очень скучал и звонил ей три раза в день, как лекарство принимал, детишки уехали с бабушкой в дом отдыха, и спешить было некуда. Вот именно там, на бульварах, точнее в одном из переулков с чудесным названием Подколокольный, и увидел Олег странную вывеску. Она располагалась над белой пластиковой дверью, смотревшейся на старом и ещё не отреставрированном доме словно игривая татуировка на плече старомодной благообразной старушки с седыми кудряшками. Олег даже не поверил своим глазам и несколько минут изучал русские буквы, начертанные на вывеске готической бастардой. В конце концов Олег убедился, что не ошибается. «Бутик грехов» — прочитал он.

«Странно, — подумалось ему, — что за такой магазин? Что за название?» Впрочем, чему удивляться, он сам подарил жене на Новый год абонемент в фитнес-клуб под названием «Онегинъ». Так что в магазине могли торговать чем угодно — от поздравительных открыток до похоронных принадлежностей. Олег толкнул дверь, спустился по короткой лесенке и очутился в темноватом подвальчике. Подвальчик оказался сводчатым, потолочные арки уносились неожиданно высоко вверх и терялись в темноте. На стенах, выложенных старинным тёмным камнем, были разбросаны тусклые квадратные рисунки, удивительно разнообразные. Олег успел разглядеть плоские сплошные нимбы каких-то святых, искушаемых то ли суккубами, то ли марами, то ли ещё какой нечистью. Но взор не задерживался ни на забавных картинках, ни на старинном облицовочном камне, а сразу упирался в мощный и современный офисный комплекс, состоящий, как водится, из стола, открытого высокого стеллажа, заполненного чёрными папками, компьютера, факса, многочисленных телефонов и иных атрибутов. Олег был так удивлен, что не сразу разглядел хозяина странного магазина. Это был худощавый, с вытянутым лицом старичок, похожий на меньшевика из старого учебника истории, с острой бородкой и в старомодных, идеально круглых очках. Одет он был в потёртый смокинг, а голову украшала бейсболка с надписью «Russia forever!». Когда Олег открывал дверь, звякнул колокольчик, старичок поднялся из-за стола и Олег не сразу заметил, что старичок терпеливо ожидает, пока вошедший оглядится и обратит на него внимание. Олег огляделся и обратил, тогда старичок поздоровался и звенящим голосом осведомился:

— Чем я могу помочь вам, милостивый государь?

Олег пожал плечами.

— Я… не знаю. У вашего магазина такое интересное название…Что вы подразумеваете под ним?

Прямая и тонкая фигура старичка изогнулась, чем выразила несказанное удивление.

— Разве на вывеске что-то неясно написано? Или, может, какая буква стёрлась? — Удивление, выраженное в изгибе, перетекло в беспокойство, от которого голова старичка мелко затряслась, а пальцы запрыгали, хотя до этого руки спокойно лежали на дереве столешницы.

— Нет, не стёрлась, — рассеял опасения старичка Олег. — Но как-то странно…Чем же вы торгуете? Не грехами же?

Лицо, фигура и пальцы старичка обрели покой, а на лице возникла сладкая улыбка.

— Да, конечно же, мы торгуем грехами. Самыми разнообразными, у нас богатейший выбор. Причём заметьте, наш магазин недаром называется бутиком, мы ни за что не впарим товар неизвестного производителя под известным брендом. Присаживайтесь, прошу. Итак, что вас интересует?

Олег пожал плечами.

— А что вы можете предложить? — осторожно спросил он. Ему было интересно, но он боялся показаться лохом, а еще больше этого — попасть на мошенничество.

Но старичок, услышав его слова, прямо крякнул от удовольствия, а глаза его засветились зеленоватым светом.

— Предложить! — воскликнул он. — Да всё, что угодно! Грехи мелкие, сладкие, неосознанные, невольные, любые разновидности смертных (у нас богатейший выбор прелюбодеяний и гордынь), чёрные, доселе невиданные, грехи инстинктов, грехи сердца и грехи живота, неотмаливаемые, нарушения дхармы, солипсизм, да что хотите, независимо от религии. Кстати, христианин свободно может купить у нас мусульманский грех, за двойную, правда, плату. Самое главное, что наша фирма гарантирует совместно с нашими же надёжными партнерами почти моментальное — в течение нескольких наносекунд — отпущение греха самыми высокими инстанциями.  Без таинства исповеди, заметьте! Цены, — лицо старичка расплылось в невероятно широкой улыбке, — самые демократичные. Если вы купите шестичасовой абонемент самостоятельных мелких прегрешений и сладких грехов, это обойдётся всего в две тысячи рублей. Смешные деньги, а грешить мелко и очень сладко вы сможете шесть часов, не переставая. Кроме того, мы продаём грехи особо крупных размеров на заказ, учитывая все пожелания покупателя. Среди наших клиентов крупные бизнесмены, политики, звёзды эстрады и даже, скажу по секрету…  — Тут старик посмотрел вверх и произнёс: — Ну, вы понимаете…  Для таких VIP-персон мы практикуем выезд в любое место и любое время для оформления заказа. Есть 3D-грехи. Очень дёшево, задаром, можно сказать, — грехи виртуальные.

Олег шумно выдохнул. Он был сражён наповал. Особенно интересным в длинной речи продавца ему показался пункт о сладких грехах. Ему вдруг пришла в голову банальная мысль о бесконечной пользе всестороннего познания мира.

— А какие категории простых… граждан, — осторожно спросил он у старичка, — пользуются вашими услугами? Ну так, в целом…

— В основном три, — с готовностью ответил старичок. — Первая — это  обыватели вроде вас, — он пристально глянул на Олега, — которые и рады бы согрешить, но всё как-то случай не представляется. Вторая —  люди любознательные, пытливые, желающие познать настоящий грех, экологически чистый (не удивляйтесь, экология греха — целая наука). И, наконец, третья — закоренелые грешники, этакое подобие наркоманов, которые не могут без увеличения дозы или всё время ищут новые впечатления.

— Но ведь получается, что вы просто-напросто продаёте индульгенции? Или отпущения?

— Ни в коем случае! — с горячностью воскликнул продавец грехов. —Нет, только грехи вкупе с отпущениями! Об индульгенциях речи не идёт, это прерогатива Папского престола, кроме того, получение индульгенции непременно требует покаяния, что всегда затруднительно. Именно грех плюс отпущение, — последнее бесплатно прилагается к проданному греху, поскольку очень дёшево, мы закупаем отпущения у партнеров оптом и на вес. Потому как любое отпущение есть лишь набор слов, то в стоимость включается только время жизни, потраченное на его произнесение, и минимальная потеря здоровья из-за усилия на артикуляцию. Мы продаём только грех и полную возможность его совершения конкретным индивидом. Сам грех, а также послепродажное обслуживание составляют цену. Интерес фирмы учитывается минимально.

— Ну а как быть с законностью проданного греха? Я имею в виду деяние. Ведь меня просто могут упечь в тюрьму за нарушение закона.

— Моральная сторона вопроса разрешима просто. Вам, несомненно, известно, что в святых книгах есть многочисленные указания на то, что любой человек грешен по определению («кто без греха?»), что человек человека судить не вправе («не судите и не судимы будете»), кроме того, само понятие греха весьма расплывчато, поскольку гносеологически может быть увязано с понятием Истины, а что есть Истина — вопрос предельно неясный. Техническая же сторона вопроса безупречна, мы используем самые современные технологии. Окружающие просто не заметят нарушений закона в рамках лимитированных абонементом грехов в течение отведенного вам времени.

— Но…

— Возьмите для начала абонемент самостоятельных мелких прегрешений и сладких грехов. Он действует только шесть часов, за столь короткое время много нагрешить весьма затруднительно.

— Я, пожалуй, согласен. Только скажите вот что. А если мне захочется совершить грех, не предусмотренный абонементом, по-серьезному нарушить заповедь, например?

— У нас несколько иная классификация, но непредусмотренный грех просто не совершится, или… вас заберут в участок, — продавец честно посмотрел в глаза Олегу. Но, увидев тень сомнения, мелькнувшую у того на лице, махнул рукой. — Такого за мою практику не случалось. Не волнуйтесь. С вас две тысячи три рубля плюс девять тысяч страховка.

— А страхуете вы кого? — Олег смутился величиной суммы, хотя всё для себя решил.

— Вас. Мы никогда не оставляем своих клиентов, — последовал твёрдый ответ.

Старичок быстро выписал приходник и пробил чек. Олег расплатился.

— Пожалуйте сюда, — старичок указал на ширму, закрывающую глубокую нишу в стене.

Олег увидел удобный диван и какой-то сложный, громоздкий аппарат, стоящий рядом.

— Прошу прилечь, — продавец указал на диван.

— Позвольте, — возмутился Олег. — Получается, это будет только сон? Сон о грехе?

— Что вы, — старичок смешно замахал руками. — Вы заснёте, проснётесь, покинете магазин и пойдёте грешить. А очнётесь снова здесь. Всё абсолютно взаправду и безвредно для вашего здоровья. Ну, а самочувствие и моральное состояние персон, с которыми вы соприкоснётесь в процессе грехосовершения — это проблемы тех самых персон. За чужие грехи отвечать не принято, со своими бы разобраться.

— Ну а если я захочу просто дать в морду ни в чём не повинному человеку, не задумываясь о моральной стороне вопроса, тогда что?

— Это не грех, это хулиганство и в сферу нашей ответственности не входит. Ложитесь.

Олег прилёг, продавец закатал ему рукав и укрепил на плече нечто, похожее на манжетку тонометра. Нажал какие-то кнопки на приборе, и Олег неожиданно погрузился в сон, впрочем, тут же проснулся и ощутил себя напротив знакомой пластиковой двери магазина. Не увидел он только вывески. В его распоряжении было шесть часов.

За это время Олег украл из трёх разных супермаркетов крупную замороженную треску, китайскую лапшу и машинку для стрижки бороды. Приехал на работу, накатал лживый донос на начальника параллельного отдела Кацнельсона Алексея Кузьмича, который был евреем и окончил университет в Шотландии, чем не нравился Олегу. Написал заодно в милицию о якобы имевших место домогательствах со стороны программиста Борисова, который был иной сексуальной ориентации и всячески боролся за свои права, чем вызывал у Олега отвращение.

Дальше Олег почти на рабочем месте изменил жене с секретаршей Валей, давно по нему вздыхавшей, измена получилась быстрой, в антисанитарных условиях и неинтересной. Застёгивая брюки, набрал номер жены и сказал, что безумно соскучился, ждет её возвращения из командировки и от разлуки страдает бессонницей. Эти несложные грехи заняли почти всё отпущенное время.

Возвращаясь в магазин, Олег украл у слепого нищего кепку с монетами и мятыми десятками. Проходя по Покровскому бульвару, плюнул в сторону церкви Архангела Гавриила и истово перекрестился, глядя на мемориальную доску Турара Рыскулова на одном из домов. Ни в одном грехе отказано не было, и ровно через шесть часов Олег стоял у знакомой белой двери. Чувствуя себя совершенно обалдевшим от количества новых ощущений, он толкнул дверь и…провалился в сон. Пришёл в себя на том же диване, с которого отправился грешить.

Старичок снял с его плеча манжету и осведомился, как себя чувствует клиент. Олег бросил взгляд на мокрую треску, кепку с мелочью, упаковку китайской лапши, сваленные в углу, и пожал плечами. После короткого сна жизнь вдруг посерела, так бывает, когда исполняется нечто давно желанное. Кроме того,  Олега не оставляло чувство, что он купил тайский «Breguet» по цене швейцарского. Откуда такое чувство взялось, он не понимал.

Старичок помог Олегу подняться, под руку вывел из-за ширмы и усадил в кресло.

— Мы рады каждому новому клиенту, — пропел старичок. — Поэтому я счастлив предложить вам бонус. Он стоит достаточно дорого, но каждый клиент, пришедший к нам впервые, получает его бесплатно. Сейчас Вы увидите свои похороны. Нет, не удивляйтесь и не пугайтесь. Я не назову дат, ни-ни, вы будете жить долго и счастливо, но, как вас похоронят, вы увидите. Многие мечтают об этом, хоть себе и не признаются.

Петров дёрнулся, попытался возразить, сказать, что не желает, но всё произошло слишком быстро. С потолка сполз большой экран, на котором замелькали чёрно-белые кадры. Сначала возник вид большого кладбища с высоты птичьего полёта, картина укрупнялась, стало возможно разглядеть четверых довольно молодых мужчин, стоящих у свежевырытой могилы. Шёл мелкий моросящий дождь. Очень простой, без всяких украшений гроб был открыт, дождик мочил лицо покойного и сложенные на груди руки. Цветы в гробу и вокруг него заменяли еловые ветки, только в ногах лежали несколько жухлых гвоздик с обрубленными стеблями. Люди, стоявшие вокруг, прикрывались прозрачными дождевиками и ничего не говорили друг другу, курили только, стоя у самого гроба. Камера показала их недовольные мерзкой погодой лица, потом — крупно лицо покойного, и Петров отчётливо, хоть и до последней минуты не верил, понял, что это он. Камера вернулась к стоящим вокруг людям. Петров не узнал ни одного. Могильщики, курящие поодаль, подошли ближе к могиле, стащили гроб с катафалка и стали опускать его в могилу. Замелькали лопаты, и комья земли полетели на гроб. Как сквозь вату, Петров слышал стук этих комьев о крышку гроба и с каждым ударом опускал голову ниже и ниже, уже не глядел на экран, а только вздрагивал. Кино оборвалось так же неожиданно, как и началось. Петров поднял голову, по лицу текли слёзы. Продавец подошёл к нему, сказал что-то, Петров ответил сбивчиво и невнятно. Стал бить себя кулаком в грудь, потом по голове, закричал, забегал по подвальчику, рванул на себе куртку. Старичок опечалился, вздохнул, взял телефонную трубку и позвонил кому-то. Через пятнадцать минут в магазин вошли два здоровенных санитара. Они за руку поздоровались со старичком.

— Что, опять бонусник? — спросил один.

Старичок виновато улыбнулся и развёл руками.

— Надо вам эти бонусы менять, — сказал второй. — Сколько уж острых психозов перевозили от вас в институт Сербского.

Продавец снова виновато развёл руками:

— Это не психоз. Это избавление от иллюзий. От них, проклятых. А про бонусы вы зря, ребята. Хорошие у нас бонусы. Потом, вы что думаете, написать ложный донос на несчастного педика да ещё заплатить за это свои деньги — это просто? А ещё сложнее понимать, что никаких оправданий содеянному нет. Никаких лазеек, что, мол, не знал, не хотел, раскаиваюсь, не существует, потому что содеял лично, а прилагаемое отпущение весьма эфемерно, зачтётся ли? Вот и редко по второму разу к нам приходят. Потому как грех исполнен великого смысла, вот. На грехе всё держится — и человек, и жизнь. И простая, и сложная. А когда вот так, сам и за свои деньги… Но торговля — та же проституция, на какие уловки ни пойдёшь. Пока, ребята. Вы уж там его аккуратнее, он не депутат какой, человек приличный.

Санитары привязали блеющего и гогочущего Петрова к носилкам, понесли по крутой лестнице ногами вперёд: развернуть на лестнице было сложно, а спускаться назад — лень. Погрузили в машину, шофер включил маячки, и машина, лавируя в пробке, стала выбираться на Покровку, бывшую улицу имени писателя-демократа Чернышевского.

К списку номеров журнала «ОСОБНЯК» | К содержанию номера