Александр Кобринский

Цецилия Динере. Авторизованный перевод с латышского

 

СЫНУ

 

Не простившись со мной, 
ты исчез навеки. 
Теперь осень. 
Пастух холодных ветров 
тебя называет сыном. 
Или, может быть, братом. 
Теперь отчаянию 
тебя не догнать. 
Оно осталось 
в моем сердце – 
притаилось в каждом углу 
нашего дома, 
в каждом слове, 
в каждом звоне дверного звонка. 
Когда я склоняюсь над книгой, 
оно склоняется и над ней, 
и надо мной, 
ускоряя мой уход. 
Я иду к тебе, 
как догорающий факел, 
как Будда, 
улыбающийся от невыносимой боли. 
Вчера – там, 
вокруг тебя, 
из абсолютной твоей тишины 
дохнул ветер 
и посмотрел на меня 
твоими глазами. 
Я спустилась к Даугаве. 
Ветер за моей спиной 
прикоснулся ко мне, 
зашуршал опавшей листвой 
и улетел, 
оставив для меня 
на качающейся 
неподалеку от берега 
лодке 
черное весло. 

*   *   *

В том саду, где я жила, 
где цвели ромашки, 
достигали до ушей 
росные их чашки. 
Как под вечер надо мной 
заводили вече 
птицы, это высказать 
не хватает речи. 
Рай в этом околотке, 
где что ни двор – калитка 
резная, ни ущерба 
не ведал ни убытка, 
но жить здесь почему-то 
не очень я хотела – 
руками, словно птица, 
взмахнула и взлетела. 
Ветер не дает мне 
опуститься вниз 
на хаты белокаменной 
ступенчатый карниз. 
От сада я все дальше. 
День в поднебесье дольше. 
Жаль, что цветов и бабочек 
я не увижу больше! 

 

*   *   *

Я негодница-второгодница: 
каждый день я пишу неуклюжие буквы, 
которые не помещаются в клеточках; 
каждый день меня ставят в угол. 
Отсюда я наблюдаю весь класс – 
класс моих современников, 
класс людей – 
каждый из них думает, что именно он 
пишет правильно; 
каждый из них думает, 
что именно его буквы 
красиво размещаются в клеточках, – 
не потому ли их всех скоро переведут 
в сверхчеловеки? 
Но и там невозможно будет найти 
ни одного честного двоечника. 

 

*   *   *

Я падаю – 
падаю в небо моей души. 
Оно оснащено 
техникой моего воображения, 
что позволяет без труда 
передвигаться здесь – 
и в прошлое, и в будущее... 
И там, и там миры, 
которые сотворила сама 
и уничтожила; 
и там, и там 
замечательный хаос 
в борьбе с законом 
всемирного тяготения, 
и там, и там 
я смеюсь над собой – 
над тем, что хотела выпрямить 
Большую Медведицу, 
но, выпрямляя, 
еще больше искривила; 
и оттуда, и оттуда 
я смотрю на настоящее 
без горечи и сожаления – 
на нашу планету, 
на огромные витражи 
ночного Бат-Яма, 
похожего чем-то на Ригу, 
на людей, 
которые поглощаются 
разрекламированным каньоном 
и – выплевываются... 

 

*   *   *

Летят журавли, 
извлекая из блеска небес 
квадратный корень.

 

*   *   *

В конусном свете прожектора 
показались валенки, ватник, 
ведра, коромысло и женщина. 
Она подошла 
и, сощурившись, 
с таким выражением приблизила 
свое лицо к моему, 
что я увидела в ее глазах 
не любопытство, а серую мглу. 
Печальная, как эта деревня, 
и опустошенная, как эти домики, 
женщина эта 
лицом 
была похожа на иероглиф, 
сложенный из 
нечеловеческих забот и страданий. 
Перед тем, как прожектор 
оттолкнулся от нее, 
из её ведер выплеснулось 
несколько капель воды. 
Они тут же превратились в лед. 
Шла война. 
Фронт проходил 
неподалеку от Волги. 
Я сидела на валуне 
в двух шагах от колодца 
и грызла 
замерзшую корочку хлеба 
вприкуску со сбереженным 
кусочком сахара.                                                 

                                               1943 

 

*   *   *

На столе рука не моя. 
Возле руки 
голова не моя. 
И сердца биение – 
оно не мое. 
Только хохот – 
он мой –
одинокий хохот
в немой тишине.