Андрей Дмитриев

Бродский

Страна, да и весь мир, 24 мая готовились отметить очередной день рождения поэта Иосифа Бродского. Классик современной поэзии давно уже почил, но до сих пор остаётся символом, определяющим вектор развития изящной словесности, на стыке веков пронзивший литературу в направлении её туманного будущего. Ушедшего гения по-прежнему расхватывают на цитаты, и каждая сторона, бьющаяся на фронтах идеологических и мировоззренческих войн, нет да вынет из-за пазухи одну из них, если случай сделает её уместной. Однако масштаб того, что мы называем гениальностью, всегда способен поглотить всё поле боя целиком, где грызутся с ветхозаветной ненавистью сторонники жёсткого или мягкого, чёрного или белого, и вообще – приверженцы биполярного взгляда на жизнь.

Одни – поминают имперскую величественность Бродского, стоящую на мощном фундаменте, из которого когда-то вырос исполинский монумент Пушкина и не менее цельные фигуры той эпохи – Боратынский, Батюшков и другие. Поминают его тягу к иерархичности при взгляде на литературный мир и античную стройность в оценках природы власти. Вторые – делают акцент на его диссидентстве, на нежелании ходить строем вдоль чётко очерченных границ дозволенного. Чтят его демократичность при определении критериев полноты жизни.

Но не о том сейчас думал Павел Ильич Бородин, а о том, что Бродский уже в сорок семь лет получил Нобелевскую премию. Павлу Ильичу шёл пятьдесят девятый, не успеешь оглянуться, а там уж и юбилей, пенсия. Он состоял в местном союзе литераторов, имел с десяток грамот и три тощих сборника стихов, выпущенных на деньги городской администрации в рамках плановой работы по поддержке культуры. Вот, собственно, и всё. А ведь за плечами у Павла Ильича – филологический факультет университета, двадцать два года педагогической деятельности, работа в редакции областной газеты, выступления на межрегиональных конкурсах и интервью на радио. Вот только овации по поводу творчества Бородина рождались и смолкали, в основном, в тесном кругу коллег по цеху, а каждая книжка с пугающим самолюбие тиражом в триста экземпляров стыла где-то на обочине здешнего литературного процесса, стремясь попасть хоть в чьи-нибудь руки – даже, порой, без дарственной надписи – лишь бы быть прочитанной хотя бы до середины.

Павел Ильич думал о том, что, пройдя большую часть жизни, которую посвятил любимому делу, он ничего особенного не добился. А ведь какие были амбиции. В просторной квартире с окнами, глядящими на покрытую молодой весенней зеленью аллею, думалось о несбывшейся громкой судьбе особенно тоскливо. Не физическое, но возникшее внутри созданных когда-то иллюзий одиночество стояло за каждой шторой и дышало в такт живущего в них сквозняка. Павел Ильич сделал глубокий вдох, поднялся из-за рабочего стола, подошёл к стене и строго посмотрел в зеркало. С обратной стороны на него взирал грузный мужчина, которому обильные залысины придавали вид лимона с не до конца снятой цедрой. Лимон уже был явно не первой свежести, и всё же пытался выглядеть благородным цитрусом. За долгие годы пребывания в атмосфере официоза это удавалось почти без усилий и вполне естественно. И всё же в глазах Павла Ильича читалось явное неудовлетворение констатацией предъявленных реальностью фактов.

«Да если б я всё-таки тогда подал документы в литинститут, а не двинул с этой пустышкой Люськой на юг – вот вы все где нынче у меня были бы», – подумал он и насупился – сморщил блестящий лоб, будто скомкал горячую простыню на кровати, после того, как её покинули по тревоге. Правда, эффекта бодрой реакции на команду «Подъём!» не получилось – складки кожи, сгрудившись над мясистой переносицей, выдавали лишь нервное раздражение. И тут Павел Ильич снова вспомнил о Бродском: любимец стареющей Ахматовой, профессор в шести американских и британских престижных университетах, автор, не сходящий с полок книжных магазинов, где традиционно возглавляет отделы поэзии, сиротствующие в царстве пёстрой беллетристики. А ведь что, собственно, этот выскочка может предложить в доказательство своей гениальности, кроме лексических хитросплетений, заводящих читателя и критика всё дальше от объективной картины происходящего, и скандала, затеваемого почти при каждом столкновении формы с содержанием? Политика, сплошная политика. Сделали подлые янки вашему рыжему биографию на острие «холодной войны».

Павел Ильич – как и положено непризнанному гению – расставлял фигуры на доске несостоявшейся головокружительной карьеры с рвением завсегдатая шахматного кружка. «Подняли шумиху из-за какого-то тунеядца, которому напомнили о гражданском долге и отправили пахать на север, а когда это не помогло – вышвырнули вон, где иноземные снобы сразу же приписали ему глубинный смысл русской поэзии», – войдя в раж, победитель районного конкурса «Золотое перо» и областного фестиваля «Глагол» становился всё смелее в оценках. И в этом праведном гневе – словно в противовес образу перехваленного отщепенца – сознание поместило на место Бродского самого Павла Ильича. «Чем я, собственно, хуже», – встал он на защиту обострённого тщеславия перед чувством меры.

Фантазия развернула безбрежную скатерть-самобранку, и вот уже в голове возникли небоскрёбы величия, толкающие небо над абстрактным Нью-Йорка в какие-то новые выси. Вот уже тысячи фотоаппаратов и видеокамер ловят профиль и анфас того, кто честно выстрадал своё право быть услышанным и прочитанным на обоих полушариях мира. Ведь он же – за доброе, за вечное, от души, от сердца, что, должно быть, давно неведомо алчущим хмельного потребительского счастья Европе и Америке. Вот – поэт Бородин обедает с мэром Нью-Йорка – не чёрт знает с кем во фраке, а с руководителем крупного административно-территориального образования. Фрак! Что за буржуйский фетиш. Есть, кстати, в шифоньере хороший английский – если не по пошиву, так по фасону – пиджак, в котором пару раз Павел Ильич в составе группы литераторов присутствовал на встрече с главой городской администрации. Между прочим, хороший фуршет был тогда, хотя в мэрии Нью-Йорка, надо полагать, стол-то для представительских нужд побогаче будет, да и, наверняка, вместо недорогой водки – приличный виски и настоящее французское вино. А, впрочем, простому человеку главное – внимание. Вот – всплыла на радужном гребне грёз изысканная Венеция, пронизанная сетью каналов, а по ним снуют гондолы с таращащимися во все глаза туристами. Вот…

Павел Ильич снова взглянул в зеркало – будто оно волшебное и сейчас должно непременно подтвердить основательность буйных фантазий, показав документальные кадры. Но зеркало неожиданно оказалось куда более буквальной проекцией нескромной игры воображения. Лицо, появившееся в нём, показалось до боли знакомым, однако Павел Бородин не узнал в нём себя, и его охватил дикий ужас. Очки с толстыми линзами, которых он никогда не носил, делали и без того пронзительные глаза живущими сами по себе. Острый большой нос, как орлиный клюв, искал какой-то мифической – достойной пернатой охоты – добычи. Тонкий – расходящийся по сторонам кривой линией – рот застыл, то ли тая под нёбом полновесную монету чеканного слова, то ли олицетворяя собой долгий шрам, оставленный стальным голосом при попытке прорезаться. С высокого открытого лба стекали сухие струи спёртого воздуха, оживлённые мелкими блёстками лёгкой испарины.

Павел Ильич повернул голову, растерянно косясь в зеркало. Лицо в нём – подобно медленной луне – покорно сделало пол-оборота вокруг оси и обнажило пучок седых волос, обрамляющий ухо и прикрывающий насколько это возможно пульсирующий тонкими жилками висок полысевшей головы.

«Я что теперь – Бродский?!» – воскликнул Павел Бородин, и абсурдность этих слов не сразу смогла обрести в сознании статус фразы, сказанной на полном серьёзе. Он обхватил обеими руками лицо и стал его судорожно ощупывать, с пронзительной надеждой пытаясь вылепить из него – как из тёплой, но уже жёсткой глины – свои прежние, привычные черты. Нет же – всё на месте. И нос картошкой, и выдающиеся слегка вперёд бровные дуги, и полноватые губы. Но снова взглянуть в зеркало, чтобы убедиться в этом воочию почему-то не хватало внутренних сил, липкий страх ввёл и тело, и разум в жуткое оцепенение.

Внезапно в дверь позвонили. Павел Ильич – как будто его застали врасплох при очень пикантных обстоятельствах – заметался, размахивая руками, как беспомощными крыльями. Однако ему удалось кое-как сориентироваться, и в три быстрых шага, пересекая комнату, он оказался у порога. Пытаясь непослушными пальцами справиться с защёлкой, он виновато бубнил: «Сейчас-сейчас, минуточку». Наконец, дверь распахнулась, и из полумрака показалось лицо супруги – Зои Васильевны.

– Ключи дома забыла. А ты что, какой взбудораженный? Случилось что-нибудь?

– Нет, Зоя, всё нормально. Просто я… Я тут сочинял немного, – Павел Ильич старался не смотреть на жену, боясь, что увиденное минуту назад в зеркале – всё ещё является особенностью его теперешней внешности.

– Давай ужинать. Там в холодильнике суп и котлеты стоят, надо разогреть.

Когда они сели за кухонный стол, Зоя Васильевна была уже в шёлковом халате и со смытой косметикой. Однако и в домашней обстановке её сильное женское начало продолжало торжествовать над тихой обыденностью в каждом, казалось бы, незначительном жесте, в каждом наклоне по-прежнему изящной шеи и при каждой смене выражения тонкого лица. Она переводила взгляд с тарелки с супом то на мерцающий в углу телевизор, то на мужа, и Павел Ильич стал понемногу успокаиваться, посчитав свои страхи следствием временного помутнения. В его возрасте, а также учитывая особенности творческой натуры, такие шутки сознания вполне могут иметь место. Нужно больше отдыхать и чаще проветривать комнату, вот и всё.

– Дорогой, подай, пожалуйста, соль, – Зоя Васильевна сопроводила просьбу плавным полётом указательного пальца в сторону кухонного шкафчика с зеркальными дверцами.

– Конечно, – Павел Ильич встал с табурета и направился за солью.

Когда он увидел своё лицо, отражённое в зеркале, шаг будто споткнулся о какую-то невидимую преграду. На него смотрел Иосиф Бродский – так, если бы Бродского действительно кто-то попросил принести соль. Хотя, описаний подобных ситуаций в мемуарах не встречалось. Впрочем, Павел Ильич не то что мемуаров, он и стихов-то нобелевского лауреата толком не знал – за исключением тех, что уже глубоко ушли в язык. Вся эта эквилибристика слов и смыслов, весь этот иллюзионистский принцип работы с лексическим реквизитом казались Павлу Бородину попыткой выглядеть умнее других, не более. Сложность созданных конструкций лишала возможности пропевать каждую строку с тем простым и понятным блаженством, с каким пытливый ребёнок облизывает палец, окунаемый в спрятанную от него банку варенья. Но поэтические пристрастия были сейчас ни при чём. Речь шла лишь о том, где кончается мистика и начинается банальное сумасшествие.

Павел Ильич повернулся к жене и замер. Он воплотился в гипсовую маску, какие должно быть лепили в эпоху неолита, изображая духов страха и отчаяния. 

– Ну, так а соль-то, может быть, всё-таки принесёшь?

– Ах, да. Конечно, – резко повернувшись и не глядя на отражение, он быстро открыл дверцу шкафчика, схватил солонку и чуть не вприпрыжку вернулся к столу.

– Знаешь, Зоя, я думаю мне нужно немножко пройтись. Что-то весь день голова кружится. Посижу в парке на лавочке, подышу, попишу что-нибудь в блокнотик и вернусь.

– Хорошо, Паша. Ты, действительно, сегодня сам не свой. Пройдись, только сильно не задерживайся. Сейчас по вечерам заметно холодает.

Павел Ильич проигнорировал лифт и решил спуститься во двор по лестнице. Считая ступеньки, он пытался размышлять спокойно и логически.

Так или иначе, я – это по-прежнему я. Меня по-прежнему зовут Павлом. У меня отличная трёхкомнатная квартира. Пусть давно не новая, но почти в центре города. У меня есть сын и дочь. Уже взрослые. Сын занимается антиквариатом, возится со всякой древностью, неплохо зарабатывая на ней. Дочь пристроил через знакомых клерком в городской департамент культуры. Девочка способная, поэтому, скорее всего, в обозримом будущем возглавит какой-нибудь отдел. В прошлом году у меня появился прекрасный внук, и я надеюсь, что его ждёт замечательное будущее. Да и как может быть иначе, если он растёт в такой порядочной семье.

Павел Ильич, погрузившись в собственные мысли, совсем отвлёкся от течения жизни вокруг, где на волю из распахнутых зеркал вышли какие-то фантомы, а если точнее – человеческие страхи. Вокруг что-то клокотало и искривлялось в пространстве и времени, но оставалось потусторонним. И вдруг из этого хаоса выплыл Гена Щербак – молодой редакционный фотограф. Обычно улыбчивый и добродушный, он и сейчас пролился неким лучом сквозь монотонность уличного пейзажа.

– Здравствуйте, – прозвенел голос Геннадия. – Вы из редакции идёте или просто гуляете?

– Гуляю, – промямлил Павел Ильич, но через мгновение на душе потеплело: его узнали. Почувствовав, что ответ прозвучал невразумительно и не очень-то приветливо, он добавил развёрнутый комментарий. – Вечер выдался погожий, грех не воспользоваться для хорошей пешей прогулки. Я, знаешь ли, ногами привык думать, то есть подхватывать ритм шагов и в некотором роде идти одновременно в двух плоскостях.

– Понимаю. Я вот тоже решил выбраться. Хоть и предупреждал Бродский: не выходи из комнаты.

Тут Гена засмеялся над собственной, как ему показалось, удачной и остроумной шуткой. Но Павел Ильич вдруг встрепенулся, будто через него пропустили электрический ток. На долю секунды ему почудилось, словно вместо Геннадия перед ним стоит Бродский и смеётся бронзовым холодным смехом. Однако Щербак, хоть и носил очки, был человеком  настолько другого типа, что этот образ мгновенно растаял, вернув прежнего улыбчивого парня.

– Что с вами, Павел Ильич? Вам плохо?

– Нет-нет, просто в глазах что-то потемнело.

– Вас проводить?

– Не стоит, Гена. Со мной бывает, давление, вероятно, скачет. Я лучше вот здесь в парке на лавочке посижу.

– Вам точно помощь не нужна? Я могу с вами побыть.

– Нет, спасибо. Со мной всё нормально. Беги по своим делам. Я дойду.

Попрощавшись с Геной, Павел Ильич свернул в парк. Он сел на первую же свободную скамейку и продолжил убеждать себя в своей индивидуальности, собирая самые веские доказательства, какие только приходили на ум.  

У меня есть – пусть не особо хорошо оплачиваемая – но всё же интересная творческая работа. Да, редакция наша находится в цоколе полуразвалившегося здания, а тираж газеты с каждым годом падает, ведь читают нас одни пенсионеры, век которых недолог, но мы стараемся рассказывать о реальной жизни, исследуя её и преподнося в доходчивом изложении. Пусть мы ограничены цензурой, но разве можно вот эту жизнь – со всеми её бесами и руинами здравого смысла – давать целиком – такой, какая есть, не боясь получить несварение умов. Ведь то, что, пройдя редакционные фильтры, ложится потом на газетные полосы, как созданный гумус, способно взрастить мысль о необходимости присмотреться к реальности повнимательнее, принять её и попытаться благоустроить. 

На улице стало темнеть и заметно холодать. Павел Ильич вспомнил наказ жены и решил потихоньку возвращаться в сторону дома. Суета вокруг изменила силу напряжения и уже не бурлила, а неспешно фонтанировала, играя брызгами в свете первых фонарей. Книжный магазин, попавшийся на пути, ещё работал. Поводов, чтобы туда заглянуть, долго искать не пришлось. Внутри было много света. Играла приглушённая музыка. Книги – от пола до потолка. Вот, кстати, – хорошая единица измерения для определения высоты. Яркие обложки – глянец, громкие имена, крик цен. На нижних полках – издания попроще. Здесь только бумага и текст – как главное достоинство. Бюджетный вариант для желающих прикоснуться к прекрасному. На стенах – постеры, рекламирующие книжные новинки. И тут глаза натыкаются на плакат, посвящённый грядущему дню рождения Бродского с большой фотографией поэта. Как ни странно, это не вызвало очередного приступа паники. Тот, что смотрел с плаката, находился в своём измерении и не посягал на какое-то другое.

«Разве не за этим ты сюда пришёл?» – почти вслух спросил самого себя Павел Ильич.  Конечно же, – сличить, удостовериться. Теперь здесь дом «лесного брата с примесью античности», как назвал себя Бродский в растиражированном интервью, тут он живёт, а не там – в трёхкомнатной квартире на четвёртом этаже в пятиэтажке советской постройки, не в её комнатных зеркалах, которые Зоя методично и тщательно протирает. Павел Ильич вглядывался в лицо на плакате. Теперь это можно было делать относительно безопасно, ведь оно действительно ощущалось чужим, глядящим из параллельного измерения. Холодный, но извилистый ум классика – фосфорицировал в болезненно отрешённых глазах и втягивал через них распылённые атомы былой судьбы, не оставляя воронок. Неподвижные скулы сохранили импульс – достаточный, чтобы произнести слово, и теперь эта неизрасходованная энергия подсвечивала изнутри мрамор застывших щёк.

Нет, так может смотреть только стена, осознавшая себя частью великой архитектуры, а не он – Павел Бородин, обитающий среди суетных дел своей заблудившейся в бесконечных и беспросветных захолустьях родины. Кроша в пальцах подсохший хлеб доступного понимания красоты, чтобы как можно больше серых обыденных воробьёв слетелось на званый обед, не думаешь о технических возможностях языка или метафизике как способе познания огромного мира через этот язык. А вот путь исследователя – это всегда путь одиночки, ведь он оставляет всех позади, за спиной, устремляясь туда, где никто не бывал. И лишь если свет – отрытый в залежах грубых пород – становится путеводным ещё для кого-то, вокруг появляются люди. Правда, не всегда этот свет различим среди стольких ламп и софитов. Тогда вообще не понятно, зачем рыться так глубоко.

Павел Ильич прошёлся вдоль книжных полок и добрёл до скромного по масштабам отдела поэзии, приютившегося в углу. Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский, Пастернак – стандартный набор. Из второй половины двадцатого века – Евтушенко, Ахмадулина, Дементьев. В самом низу – россыпь неприметных книжиц членов местного союза литераторов, среди которых года два назад пылился и последний сборник Бородина, пока не пропал (хотелось тешить себя, что купили). Рядом – цветастое дорогое издание одного из областных начальников, открывшего в себе талант стихотворца. Как видно, количество вложенных денег и административный ресурс не сыграли решающей роли, и этот увесистый том осел на том же илистом дне. А на престижном месте, на уровне глаз среднестатистического покупателя, следуя правилам грамотного продвижения товара, в ряду самых ходовых наименований расположили его – томик Бродского. С пометкой «В преддверии дня рождения великого поэта».

Павел Ильич взял со стеллажа книгу, открыл на случайном месте и прочёл выборочно.

 

И я, писатель, повидавший свет,

пересекавший на осле экватор,

смотрю в окно на спящие холмы

и думаю о сходстве наших бед:

его не хочет видеть Император,

меня – мой сын и Цинтия. И мы,

 

мы здесь и сгинем. Горькую судьбу

гордыня не возвысит до улики,

что отошли от образа Творца.

Все будут одинаковы в гробу.

Так будем хоть при жизни разнолики!

 

Это было, пожалуй, исчерпывающе. И даже не хотелось спорить с таким неожиданным ответом, что чудесным образом долетел из недоступной живым бездны в самый подходящий момент. Тугоплавкие стихи плохо ложились на ухо, заставляя проговаривать их снова и снова, но последняя строчка всё расставила по местам.

На улице продолжало темнеть. В окнах горожан уже торжествовало электричество. По пути домой сердце становилось ровнее, а мысли чище. Впрочем, так, наверное, всегда и стоит возвращаться куда бы то ни было – к родному очагу или к родному пепелищу, даже, возможно, на место былой любви.

Павел Ильич продолжал разматывать клубок, надеясь, что имеет в распоряжении нить Ариадны. Нужно было вернуться, почувствовать себя в собственном теле, в собственном мире, в собственном космосе.  

Ведь у меня есть стихи. Свои. Какие ни есть, но свои. Пусть в сетях книжных магазинов их не найти и в печать их берут, по большому счёту, только наша газета да небольшой ряд изданий, где работают люди со сходными взглядами на литературу, у них всё же есть свои ценители. Я – не Бродский, мои Оксфорды здесь. Подумаешь, Нобелевская премия. Я вон тут недавно в центральной библиотеке из рук областного министра культуры благодарственное письмо от губернатора получил и путёвки в санаторий на меня и на Зою, а по нашим местечковым меркам – это почти то же самое.

Я это, я. Павел Ильич Бородин. И жена сразу с порога меня признала, а мы с ней как-никак практически четверть века вместе. Уж она-то подмену сразу просекла бы. Нет, не Бродский я, не Бродский. И стихи у меня совершенно другие – простые, лёгкие, земные. Кстати, раньше в такие вот минуты внутреннего раздрая я пытался хотя бы четверостишие написать. Речь выводила из мрака бесконечных угрызений и сомнений. Но о чём будут стихи? Обычный человек, редко поднимающий голову вверх из бурьяна быта, при слове «поэзия» ждёт, что сейчас ему сделают красиво – дадут в руки готовые формулы души, снабдят знакомыми с детства оберегами, погладят по голове и не заставят сильно напрягаться, чтобы, не дай Бог, в чём-то горько разочароваться. Поэзия, идущая вширь, стремится максимально полно отвечать этим ожиданиям, всех оправдать и приравнять. Так о чём же? Наверное, о просторе, о тихой пасторали. Символ беспроигрышный даже для городского читателя. Уж ему-то точно простора не хватает. Обычно такие стихи пользуются наибольшим спросом, они востребованы даже у самой неподготовленной публики. А мне всегда хотелось быть своим, желанным и сытным, как хлеб. Простор, поле – это ж и понимать не надо, просто петь. Петь, забыв обо всём, пока есть минутка на перекур. Пока культура подсыпает табачку. Сейчас, сейчас… Поле… Небо… Солнце… Русь…

 

Поле, небо. В небе – птицы.

Русь в берёзовых серьгах

Мне в пахучем сене снится

На окраине села…

 

Последние строчки пришли, когда Павел Ильич проходил мимо зеркальной витрины модного магазина. Мимоходом он посмотрел в неё и увидел своё отражение. Цитрусовое лицо вернулось. Выглядело оно слегка выжатым от долгого ощущения тревоги и нелёгких дум, но было таким родным.

– Уф, – выдохнул Павел Бородин, остановившись напротив витрины.

«Уф», – прочитал на другом конце света исследователь Бродского на клочке какой-то потрёпанной рукописи, продравшись через тернии почерка нобелевского лауреата.

 

Андрей Николаевич Дмитриев. Родился 12 декабря 1976 года в г. Бор Нижегородской (Горьковской) области. Редактор отдела экономики газеты «Земля Нижегородская». Член Союза журналистов РФ. Проживает в городе Нижний Новгород. Автор двух сборников стихов. Публиковал стихи и прозу в журналах «Нева», «Гвидеон», «Зарубежные Задворки», «Новая реальность», «Журнал ПОэтов», «Южная звезда», «ЛиФФт», «Нижний Новгород» и др. Лауреат премии им. Бориса Пильника под эгидой Нижегородского отделения союза писателей РФ. Лонг-лист XII Открытого Международного Волошинского конкурса, шорт-лист IV Международного арт-фестиваля «Провинция у моря – 2014», дипломант межрегионального конкурса «Наималы» и международного конкурса «Мирсконца-2015», проводимых домом-музеем Велимира Хлебникова в Астрахани, лонг-лист международного интернет-конкурса «Эмигрантская лира-2015».

 

К списку номеров журнала «Слово-Word» | К содержанию номера