Марк Шехтман

Мишка. Повесть

Дом

Таких домов в городе и сейчас много. Четырех-пятиэтажные, белые с голубым, желтым или зеленым стоят они вдоль улиц закрытые летом густыми кронами каштанов и тополей. Ничем особым не выделялся и дом № 20. Разве что грудастые, в трещинах и ржавых подтеках кариатиды склонились над парадным входом. Но и это была не ахти какая редкость. Да и улиц таких в городе сколько угодно. Правда, одна особенность у этой улицы все-таки имелась: дома с четной стороны выходили на заросший кустарником обрыв. Внизу, в зарослях садов белые домики Гончарки сливались в извилистые улицы и прятались среди зеленых крутобоких холмов. Из-за дальнего склона кокетливо выглядывала маленькая стройная колокольня, за холмами синела долина левобережья, и трудно было поверить, что рядом лежит шумная, многолюдная улица, с магазинами, школой, пожарной частью и кинотеатром, грохочут трамваи и грузовики.

Со двора дом далеко не такой привлекательный: краска на стенах вздулась и повисла кое-где слоями, штукатурка облупилась обнажив желтые кирпичи. На балконах полуодетые женщины среди развешенных на перилах ковриков и половых тряпок. Забор над обрывом, старый каштан, песочник, шеренга разнокалиберных дровяных сараев и вишневое дерево. Словом, обычный двор, населенный ребятишками и бабушками, кошками и воробьями, пропахший помойкой и кухонным чадом, к которому весной примешивался сладкий аромат цветущей в соседнем дворе акации.

В темном подвале разместились кладовки. Там пахло кошачьей мочой и мышами. Черный ход, заставленный помойными ведрами и старыми кухонными столами, вел на чердак, где на двери красовались надпись "Штаб" и нарисованные мелом череп с костями. Дверь эта давно не запиралась, но мальчишки предпочитали пожарную лестницу, ржавые скобы которой шли по самому краю стены. С земли до нее не достать, и, чтобы дотянуться, нужно сначала влезть на забор. Пока поднимаешься, вниз лучше не смотреть, но когда выпустишь последнюю скобу и перескочишь на грохочущую крышу, хочешь не хочешь, а глянешь – и в животе похолодеет. Впрочем, человек ко всему привыкает: мальчишки постарше залезали внутрь лестницы и поднимались спиной к стене. 

Хорошо наверху. Крыши, крыши вокруг. Красные, коричневые, с высокими кирпичными трубами, некоторые с горбатыми застекленными фонарями. Взлетят встревоженные голуби, исчезнут внизу – и снова тихо. Отсюда, сверху, все близко: вот каланча, на балкончике, ну, совсем рядом, пожарный – с улицы его не увидишь. Вот школа – рукой подать, а по улице идти и идти. За школой – собор, видна каждая чешуйка на его золотых куполах. Если посмотреть на восток – дух захватывает: кварталы нижнего города, трубы, мост над рекой, похожая на крейсер "Варяг" электростанция и синие леса на горизонте – все как на ладони. Но уже кричит снизу дворник, и нужно успеть черным ходом быстро проскользнуть к себе, не то влетит от мамы. Чердачное окно над самой улицей. Сквозь листву видны рельсы трамвая, тротуар, витрины и вдали, где деревья пореже, вся улица – Большая Житомирская. На этой улице, в доме с кариатидами, где двор над обрывом, и рос Мишка в небольшой комнате густонаселенной квартиры на пятом этаже. Отсюда ходил в детский сад, в школу, бегал в тир и в авиамодельный кружок. Обыкновенный мальчик, как тысячи других в те довоенные годы.

 

Окно

Ветки каштана нахально лезли в окно и летом закрывали всю улицу. Другое дело зимой – сиди и смотри себе сколько хочешь. На широком подоконнике можно стоять на коленях и сзади еще остается место. Однажды Мишка так засмотрелся, что ноги затекли, а когда, выпрямившись, потянулся – упал головой вниз на пол и потерял сознание. Так, лежащим, с ногами, задранными вверх по стене, и увидела его мама. Кожа на темени рассечена, волосы намокли от крови. Ничего страшного, остался только шрам, и под волосами его совсем не видно, а жаль. "Шрамы украшают мужчину", – говорил отец. С тех пор Мишка всегда садился у окна только боком. Так он сидел и сейчас.

Первый день зимы. В комнате тихо. Мама читала. Отец вышел за хлебом. Мишка глядел на серую декабрьскую улицу. Редкие снежинки медленно падали на асфальт и исчезали. Голубь за стеклом скользил, перебирал красными лапками, взмахивая для равновесия крылом, глядел на Мишку круглым, глупым глазом, но так ничего и не дождавшись, улетел. Прозвенел трамвай. С рынка тянулись грохочущие телеги. Послышалась песня – красноармейцы строем возвращались из бани. Под мышкой у каждого белый сверток.


Пролетела пуля злая


Над моею головой.


Я лежу и сам не знаю:


Чи убитый, чи живой, – старательно выводил фальцет запевалы.


Эх, комроты, даешь пулеметы!


Даешь батареи, чтоб было веселее!

Бодро подхваченный припев вдруг прервался, и стал слышен стук сапог по булыжной мостовой. В доме напротив отворилась дверь пивной, в облаке пара вышли несколько человек и быстро разошлись. "Чего они вдруг так спешат?" – подумал Мишка. Милиционер перешел улицу и направился прямо ко входу в Мишкин дом. "За мной!" – испугался Мишка. Он давно этого ждал и сейчас, соскочив с подоконника, нервно заходил по комнате. Все дело в репродукторе: черный рупор с тремя безобразными гайками посредине повесили в углу.

– Папа, что это? – спросил тогда Мишка.

– Радио. 

– А что оно делает?

– Оно может многое: рассказывает интересные истории, сказки, передает последние известия, музыку.

– А как это?

– Диктор говорит в такую коробочку-микрофон, а у нас слышно.

– Как в телефоне?

– Да, как в телефоне.

Мишке все стало ясно – по телефону он уже говорил. Теперь можно будет поговорить и с далеким диктором, который находится где-то в Москве, на радиостанции и, конечно, тоже все слышит. И однажды, оставшись один, Мишка дождался паузы в концерте и сказал прямо в репродуктор:

– Здравствуйте! Скажите мне что-нибудь, пожалуйста.

Мишка не понимал, почему молчал диктор – в телефоне всегда отвечали сразу.

– "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля!" – наконец услышал он в ответ.

– Меня зовут Миша. Можно, я расскажу вам стишок? Ну, послушайте меня немножко! – снова попросил Мишка, когда песня закончилась.

– "Смелого пуля боится, смелого штык не берет!" – отвечал черный рупор.

– Ну, одну минуточку дайте мне поговорить, ну, что вам жалко? – умолял Мишка. Он начал злиться.

– "От края до края, по горным вершинам, где свой разговор самолеты ведут, о Сталине мудром, родном и любимом прекрасную песню народы поют!" – неумолимо горланил репродуктор.

Тут Мишка совсем разошелся. Вдохновенная волна бесшабашной мальчишеской безответственности захватила его и понесла.

"Ты дурак! Все вы дураки! Мяууу!" – закричал прямо в рупор Мишка, словно падая в таинственную бездну. Он кривлялся, выл, мяукал и в заключение четко по слогам продекламировал все известные ему к тому времени ругательства. Но и этого ему показалось мало. Помешкав секунду, он несколько раз проорал: "Сталин-говнялин! Сталин-говнялин!" – и так испугался, что потерял дар речи, а на спине выступил холодный пот. Потом несколько дней с ужасом ожидал справедливого и совершенно неотвратимого возмездия, говорил тихо, чтобы там, на радиостанции имени Коминтерна, о нем поскорее забыли, держался подальше от репродуктора и вообще чувствовал себя лучше в такие дни, как сегодня, когда радио не включали. Шли дни, ничего не случалось, и Мишка начал понемногу успокаиваться.

И вот наступило возмездие. Он с трепетом прислушивался к шагам на лестнице, но в дверь не звонили, хотя времени прошло достаточно.

"Скорее бы уже", – думал он, томясь от страха и неизвестности. Но на лестнице было тихо, и Мишка снова взобрался на подоконник. Милиционер – тот самый – разговаривал с дворником в подъезде напротив, показывая на ворота, потом повернулся и направился к следующему дому. "Значит, не за мной", – обрадовался Мишка и тут увидел, что дворник вставляет флаг в укрепленный на воротах держатель. "Праздник, что ли? – удивился он. – А почему черные ленты?" – и только хотел спросить у мамы, как вошел отец. На нем лица не было. Он включил радио, и траурная музыка наполнила комнату.

– Я ничего не понимаю. Киров убит… – тихо сказал отец.

– Что ты говоришь?! – с ужасом выдохнула мама.

Мишка знал, что Киров один из вождей. Но кто его убил? Почему? Разве сейчас война? Он хотел спросить о многом, но не осмеливался. Родители тихо говорили о чем-то, и лучше было не вмешиваться. Да и не понимал шестилетний Мишка идиш.

 

Левин

Левин – так называла его жена Луиза. Фамилия у нее почему-то была другая – Гордон. Левин носил военную форму, а на поясе в блестящей кобуре – маленький браунинг. Иногда он, хитро улыбнувшись, оглядывался (нет ли Луизы) и, вынув обойму, давал пистолет Мишке поиграть. По утрам за Левиным приезжал "фордик" – тоненькие колеса на спицах, брезентовый верх и большие наивно удивленные фары. Нередко, возвращаясь с работы, Левин набирал во дворе полный "фордик" ребятишек и просил своего шофера покатать их. Они возвращались гордые и счастливые, а мальчишки из 18-го номера с завистью глядели через забор. Повезло Мишке с соседом – ничего не скажешь. Еще бы Левину сына! Ну, почему, почему у такого замечательного человека должна быть девчонка?

У Левина были патефон и стопка черных, тяжелых, как сковородки, пластинок. На золотых с синим наклейках – собака, склонившая голову к граммофону, и надпись: "His masters voice". Из них Мишка полюбил пока что одну: "After you ve gone". 

А вообще предпочитал "Если завтра война", "Эшелон за эшелоном", но больше других "Тачанку" – дрожал от восторга, боевая труба пела в нем, по спине бегали мурашки, а ладони сами прикипали к рукояткам "максима". Он был тогда сразу тачанкой, и конями, и пулеметом, извергающим огненный свинец. Когда пластинка кончалась, Мишка просил: "Пожалуйста, еще раз".

Единственный в доме радиоприемник – тоже у Левина. Массивный деревянный ящик с маленьким окошком казался волшебством. Мишка обожал марши (какой мальчишка не любил их тогда), и все в квартире это знали. Он горланил их, притоптывая ногой, когда готовил уроки, мылся, ел – всегда!

– Ну, давай, Михаил, послушаем, – говорил Левин и настраивал приемник на Берлин, который передавал марши круглые сутки. Но эти марши из Берлина, какие-то не такие. Тяжелый, слитный унисон с позвякиванием колокольчиков нес что-то враждебное, чужое, и Мишке становилось не по себе. В перерывах между маршами клокотал жирный дикторский баритон, самоуверенный и наглый. Часто раздавался трескучий, захлебывающийся, исступленный голос, прерываемый мощным ревом, аплодисментами и криками "Хайль!". Это был голос Гитлера. Он начинал говорить медленно и спокойно, но уже в конце первой фразы словно срывался с цепи в истеричном экстазе. "Зиг!" – кричал кто-то потом в микрофон, и громовое, многотысячное "Хайль!" раздавалось в ответ. И так несколько раз. Левин вздыхал, качал головой и выключал приемник.

 

Линка

Теперь этого никто не поймет – пятнадцать человек в квартире. Детей, правда, только двое – Мишка и Лина. Она на год старше, но это не помеха – кроме Мишки, ей все равно никого в квартире не найти. Да и ему только она товарищ. И сколько бы они ни дрались портфелями по дороге из школы, дома заключался мир. Любой мальчишка, в этом Мишка уверен, был бы рад поиграть с ней. И не только потому, что отец ее Левин, загадочный и недосягаемый. Просто хороша Линка и нравилась она – вот и все. Игрушки у нее такие, что мальчишкам только снятся: заводные танки, пистолеты, оловянных солдатиков целый ящик. Но хранились эти сокровища вперемежку с куклами и всякой девчачьей ерундой. А еще у Лины длинные светлые косы и синие-синие глаза.

В тот раз, играя у Лины на балконе с солдатиками, Мишка так увлекся, что не сразу понял, в чем дело, когда почувствовал у себя на плечах ее руки.

– Ты чего? – ощетинился он, отстраняясь.

– Ничего, просто так. А ты умеешь целоваться? – тихонько спросила Лина и улыбнулась.

– Вот еще, – Мишка повел плечом, пытаясь высвободиться, но руки ее, теплые и тяжелые, мягко держали, крепко держали его.

– А хочешь, я тебя поцелую? – теперь она смеялась. – У нас в классе уже все девочки целовались летом. А у вас?

– Да ну тебя, пусти!– возмущенно вырывался Мишка.

– Дурак ты, дурачок – медленно и серьезно сказала она, наклоняясь, и губы ее почти коснулись Мишкиного лица. Он ощущал ее дыхание, запах волос, а глаза синие-синие, с длинными светлыми ресницами были близко, совсем близко, и от этого Мишке стало страшно. Он вырвался и, резко оттолкнув Лину, выбежал в коридор. Лицо его пылало, сердце бешено колотилось, и было трудно дышать. Потом он долго не заходил к Лине, при встрече краснел и отворачивался, а она улыбалась высокомерно и обольстительно.

"Дура набитая. Мало того, что ей не стыдно быть девкой, так еще лезет и задается. И как только все сходит им с рук? А чуть что – сразу реветь – это они умеют. Дать бы ей хорошо, чтоб знала", – ворчал Мишка. Конечно, был Мишка неравнодушен к Лине, да только ли к ней одной? Но кто должен знать об этом? Он и сам себе в этом не признавался. Только однажды, когда еще был в первом классе, спросил у мамы: "Правда, Лина красивая?" А вообще все это ерунда и глупости, и разве мог он думать о девчонках в такое интересное время.

 

Отец

Сказок отец знал мало и, если Мишка очень уж приставал, рассказывал истории из Библии, но только когда растирал краски. С кистью в руке он не отвечал даже маме. Мишка, счастливый, усаживается на маленькой скамеечке между отцовскими коленями. Сильная рука лежит на куранте и двигает его восьмерками по толстой мраморной плите, растирая темперу. Вкусно пахнет маслом, яйцом и краской – она густыми, тягучими волнами растекается из-под куранта. Курант – это похожий на сахарную голову камень с плоским основанием. Он очень тяжелый, но по краске ходит легко и бесшумно, даже Мишка может свободно работать им…

– Давным-давно жил старик по имени Яков. Было у него двенадцать сыновей, а дочь только одна – Дина. Всех любил Яков, но самого красивого, самого умного, Иосифа – больше всех. Вот почему обижались на Иосифа братья. Он умел разгадывать сны, этот Иосиф. Расскажет кто-нибудь свой сон, а Иосиф подумает и скажет, что с человеком будет дальше…

Движется, движется отцовская рука над Мишкиной головой, и приятно ему. Он как в домике теплом и надежном, в своей маленькой крепости, и так хочется Мишке, чтобы отец не уезжал снова в Москву.

– Дай мне, пожалуйста, еще одно яйцо, – говорит отец маме, – краска еще густовата.

Мишка с интересом смотрит на яйцо: знает – оно только для папы. Свое Мишка утром уже получил. Круглый, яркий желток растекается в шоколадно-коричневой темпере и исчезает. Курант движется быстрее.

– И увидел фараон, что семь тощих коров съели семерых толстых.

Отец теперь работает левой рукой… Уже мчится гонец за Иосифом в тюрьму на нильском острове, уже толкует Иосиф загадочный сон фараону, уже готова темпера, и уже давно пора Мишке спать. Да и глаза отца тоже сонные…

– А завтра доскажешь, папа?

Историю эту Мишка услышал совсем еще маленьким и, если видел интересный сон, обязательно вспоминал Иосифа. 

Отец приезжал редко. Обычно на Новый год, да еще летом в Сосняки. А сразу после отъезда вообще не появлялся почти два года. Только иногда приходили письма, да и то большей частью с оказией.

…Картину отец закончил и сдал в жюри как раз накануне открытия республиканской выставки. Работал он долго, и Мишка хорошо запомнил ее: на фоне мрачного осеннего леса партизан прощается с женой. Голова женщины у него на груди, и только лоб выступает из-под сбив¬шегося в сторону платка. Партизан обнимает ее одной рукой, второй – придерживает ремень винтовки, висящей на плече дулом вниз. Но сам он уже не здесь: товарищи ждут на опушке. Чуть в стороне стоит старик с палкой.

Вернулся отец довольный: картину приняли единогласно, хвалили и место специально выбрали так, чтобы она висела отдельно (очень уж сильный контраст с другими) и напротив окна – больше света. Утром, на выставке, пробираясь сквозь толпу, отец крепко держал Мишку левой рукой, пожимая правой тянущиеся к нему руки.

– Почему у них такие лица? Хоть бы один улыбнулся, – тревожно шепнула мама отцу. Лица действительно были странные: то ли стеснялись, то ли о чем-то жалели, то ли просто хотели скрыть неприятное. Председатель Союза художников вообще хотел было пройти мимо, как будто не заметив отца, но в последний момент вдруг широко, во весь рот улыбнулся, крепко пожал ему руку, поклонился маме и, потрепав по волосам Мишку, отошел в сторону. Отец побледнел, ускорил шаги и внезапно остановился – в простенке висела другая картина: толстый, румяный младенец, с яблоком в руках, задрав пухлые, в ниточках-складках ноги, разлегся на заваленном плодами разноцветном украинском коврике-килыме. Рослые, откормленные колхозницы, улыбаясь, склонились к нему. Одна опиралась на грабли, ухватив руками древко, другая держала за спиной серп, а с портрета смотрел на них добрым, отеческим взором Сталин.

– Может быть, ты ошибся, и она висит в другом зале? – не очень уверенно начала мама. Но отец не ответил, резко повернулся и пошел обратно. Еще один художник шел к выходу. Чем-то он походил сейчас на отца. У дверей оба остановились и поглядели друг на друга. Художник пожал плечами, недоуменно склонив голову, и развел ладони. Отец сжал губы, брови его высоко поднялись и сомкнулись, чуть дрогнула кисть руки. Не сказав ни слова, вышли они из музея и разошлись.

В тот же вечер с одним маленьким чемоданом отец уехал в Москву.

Шли дни, вестей из Москвы не было, мама пыталась узнать что-то у друзей отца, у членов его группы, но заставала только плачущих жен, а то и запечатанные двери: один за другим исчезали художники, и никто не знал, что с ними, а если и знал – сказать боялся. Да только ли художники исчезали в те дни? Опустела и квартира. Первым покинул ее Коля Басс – муж косметички Дуси. Он уехал в Горький, работал там и вернулся только накануне войны. Потом исчез Яков. Что с ним стало, не знал никто, и Ева, совсем еще молодая, почти девочка, сломалась. Бледная, как привидение, с грудным ребенком на руках, она редко показывалась на людях, помощи ни от кого не принимала, и в отгороженном ширмой уголке ее всегда было темно и тихо. Вскоре умер муж Наталии Рудольфовны. Оставалось теперь в квартире мужчин всего трое: Левин, Алеша-репортер и Мишка. То же и в Мишкином классе: большинство детей без отцов. За первоклашками приходили мамы. А тем, кого еще забирали из школы отцы, изрядно доставалось: мальчишки – народ завистливый, мстительный и жестокий.

Постепенно стало известно, что происходило с отцом. Первое время в Москве он ночевал на столах в клубах, мастерских, потом у друзей; скрывал, что он художник, и перебивался чем попало – руки у него были хорошие. Помог случай: Фима – бывший ученик отца, обосновавшийся в столице, приютил его и организовал несколько заказов. Вскоре нашлась стабильная работа – оформление павильонов на ВСХВ. Так прошел год. Отец снял на окраине комнату, которую еще через год купил. Появились серьезные заказы, его признали. Но о возвращении теперь не думал: Киев стал для него творческим кладбищем. И никому не говорил он о прежней своей жизни, работе. Да его и не спрашивали – в соответствии с моралью тех лет так было удобно для всех: чем меньше знаешь, тем лучше…

Появились планы переезда в Москву семьи. А пока что после армии в Москву переехал дядя Наум – младший в семье отца. Он поступил в Художественный институт и часто работал вместе с отцом.

Тем временем обстановка на Украине стабилизировалась, и те, кто не попал тогда под жернова набирающего силы соцреализма, могли вздохнуть свободно. Надолго ли?

…Весь декабрь отец молчал: Новый год уже на пороге – и ни письма, ни телеграммы. Мама была не в себе, все валилось у нее из рук. О своих проблемах она обычно не говорила. Но сегодня, только Мишка спросил, что с ней, рассказала: три дня назад ей приснилось, что отец вернулся, но как! Правый глаз забинтован, и бинтов накручено столько, что невозможно шапку надеть – отец держал ее в руке. Долго, очень долго пришлось маме разматывать бесконечную повязку. Открывшийся глаз вместо голубого был черный и маленький, как у птички. А отец стоял молча и только грустно и смущенно улыбался. Что с тобой случилось? – хотела спросить мама, но слова застревали у нее в горле…

И тут постучали в стенку: скользящие удары костяшками пальцев быстро перемещались вверх, к входной двери. Так стучал только отец.

– Папа приехал! – закричал Мишка и бросился открывать.

В новом серо-золотистом тюленевом полушубке, с большим чемоданом в дверь ввалился отец… А дальше все было точно, как приснилось маме. Правый глаз отца заплыл и почти терялся на фоне огромного черно-синего кровоподтека…

– Что с тобой? – теперь уже на самом деле хотела спросить мама, но слова застряли в горле, и вместо нее спросил Мишка.

– Колол дрова во дворе, и щепка отскочила прямо в глаз. Я сначала подумал: его вообще выбило. Так распухло, что еще позавчера утром не открывался. Целый день с примочками лежал. Теперь хоть вижу.

– Когда это случилось?

– Три дня назад, днем.

– Ну, ты видишь? – повернулась мама к Мишке и рассказала отцу свой удивительный сон.

Через неделю кровоподтек побледнел, синева сменилась желтыми пятнами, и к отъезду все пришло в норму. Но в памяти этот необыкновенный случай остался навсегда. Такое не забывается.

…Рисовать Мишка умел. И любил. Но после того вернисажа решил твердо: художником не будет. Каждый раз вспоминая то утро, Мишка всем своим существом ощущал унижение, которое пришлось испытать отцу. Лучше военным инженером, шофером, конечно, летчиком, да мало ли кем еще можно стать, но только не художником.

Вот почему он не хотел заниматься с отцом, когда тот приезжал. И напрасно уговаривали его и отец, и дядя Наум.

– Ты знаешь, – говорил отец, – когда художники из одной семьи работали вместе, младший всегда был самым лучшим.

Он называл имена Брейгелей: старшего, младшего и внука, трех братьев Карраччи, братьев Ван Эйк и многих других, рассказывал о целых династиях художников. "Вот, например, Иероним Босх: кто сейчас помнит его прадеда, отца, брата и еще троих дядьев – тоже художников? Помнят только Иеронима – им четыреста лет восхищается мир".

Но и эта радужная перспектива не могла сломить Мишкино упрямство. Яшка Кац из шестой квартиры был умнее. Он специально приходил смотреть, как работает отец, часами сидел рядом и с радостью согласился, когда отец сам предложил ему заниматься. Потом Яшка поступил в художественную школу-десятилетку, а принимали туда далеко не каждого. Глупый же Мишка в это время изобретал, или, вернее, пытался понять устройство подачи патронов в пулемете. И в альбомах сцены испанской войны чередовались с разрезами бронированных машин, кошачьи баталии – со схемами автоматических винтовок, сделанные тайком зарисовки голых девчонок – с механизмом поворота танковой башни. Когда отец уезжал, Мишка жалел, что не работал с ним, но потом снова отказывался. Вот такой он был, Мишка – непредсказуемый и противоречивый и ничего поделать с собой не мог.

 

Шпионы

В праздничные дни войска и техника заполняли улицы еще с ночи. Демонстранты собирались позже, с рассвета, и разогревались, танцуя непременные краковяк, гопак, вальс "На сопках Манчжурии" и подкрепляясь водкой с пивом – их неистребимый аромат достигал верхних этажей. Бесчисленные духовые оркестры, не затихая ни на миг, самоотверженно поддерживали праздничную атмосферу, но издалека четко слышны только удары больших тяжелых барабанов, которые разговаривали друг с другом словно каннибальские тамтамы. Ритмы причудливо сплетались, и наступал момент, когда казалось, что все оркестры играют в унисон, но, как Мишка ни вслушивался, повторить или хотя бы запомнить мелодию не мог. Проходила минута, и сначала один из оркестров вслед за своим барабаном как будто выскальзывал из строя, за ним другой, третий, и все распадалось, чтобы уже в другой мелодии сплестись вновь. В стороне от танцующих демонстранты развлекались оригинальной игрой: трое по очереди лупили в открытую правую ладонь, которую выставлял из подмышки повернувшийся к ним спиной четвертый. Левой он прикрывал щеку и глаз. Один изо всей силы бил кулаком в ладонь, после чего каждый молниеносно вытягивал вперед руку с поднятым большим пальцем. Если принявший удар отгадал, кто ударил, нападающий занимал его место. Ошибся – получай еще удар пудового кулака под свист и гогот болельщиков.

Но даже сейчас, в этой веселой, благоухающей перегаром толпе полным полно шпионов. Каждый мальчишка понимал это. Только как их узнать? Шпионы были везде: в трамвае, в кино, на улице, в твоем доме. Они кишели! Они роились! Шпионов ловили, разоблачали, расстреливали, но почему-то с каждым днем их становилось все больше. Откуда они брались? Чем занимаются шпионы – Мишка знал точно: передают за границу сколько у нас войск и где находятся военные заводы. Но ненавидел он их не только за это. Была причина поважней: раньше разрешалось свободно пройти на Крещатик и смотреть парад. Мишка каждый год так и делал. Но шпионы проходили тоже, считали войска, танки, пушки и потом сообщали своим. Вот и ввели пропуска. И теперь Мишка должен вертеться на улице возле своего дома, вместо того, чтобы стоять на Крещатике. Разве можно сравнить эту пьяную толпу с чеканящей шаг пехотой? Оглушительный краковяк – со стуком копыт? Как можно забыть такое? Пробежит стайка корреспондентов, увешанные камерами фотографы и среди них сосед, фоторепортер Алеша. Он узнает Мишку, махнет рукой и улыбнется. Пройдет кавалерия, и десятки дворников выскакивают на асфальт. На белоснежных фартуках сверкают бляхи с номерами. В руках метлы и большие оцинкованные совки. Разгоняя негодующих воробьев, они сметают дымящийся навоз и убегают под нарастающий рокот: приближаются танки. Во главе тяжелый флагман, на башне массивными буквами надпись: "Командарм Якир", синее облако дыма волочится за ним. Вот, что потерял Мишка из-за проклятых шпионов. Нет, он им этого не простит. Кому нужна скучная демонстрация?

С вредителями дело обстояло проще. Вредители все портят, ломают, сжигают, но, так сказать, по собственной инициативе. За границу, правда, ничего не передают, но разбирают рельсы перед пассажирски¬ми поездами. Сколько было бы крушений, если бы пионеры не просигналили машинистам красными галстуками. Мишка сам это видел в кино. Вредитель и есть вредитель – чего проще? А вот кто такие враги народа и чем занимаются они – совсем уже непонятно. Не шпионит, не вредит, а все-таки враг. Значит, не любит народ? А как узнать? Вот Мишка не любит мальчишек из 18-го номера, так что он – враг? Да ну их всех к чертям собачьим! Хватит с меня и шпионов! "Поймать бы хоть одного", – мечтал Мишка и искал их везде, где только мог: в трамвае, в кино, на улице, даже в школе.

Школьники внимательно рассматривали иллюстрации в учебниках, заставки в тетрадях и, конечно же, находили то, что хотели найти. На обложке тетрадки, в букете, который несла пионерка, замаскирован двуглавый орел – совсем как в загадочной картинке. Правда, тетрадку для этого нужно повернуть вверх ногами. Все удивлялись: "Подумать только! Ведь прямо на глазах! Как мы не заметили раньше?" В учебнике истории на петлице Первого маршала, вместо звезды, красовался череп со скрещенными костями. Долго нужно было смотреть, чтобы разглядеть этот череп, но "кто ищет – тот всегда найдет". И после того, как ученики сообщали перепуганной учительнице о своих открытиях, крамольные учебники и тетради изымались. Но в глубине души Мишка презирал столь скудный улов. Подумаешь, какая-то паршивая тетрадка, когда кругом такое творится! Вон Карацупа и его доблестная собака Индус 500 шпионов поймали, а тут тетрадки. Тьфу!

…Сон на этот раз действительно оказался интересным. То, о чем столько мечтал Мишка, наконец, сбылось! Он поймал-таки своего шпиона. Жаль, конечно, что только во сне. Обычная утренняя спешка начисто стерла подробности, но финал Мишка запомнил хорошо: его чествовали в форпосте, который находился в полуподвале. Все жильцы поздравляли, аплодировали, а мальчишки сидели зеленые от зависти. В заключение Мишке преподнесли свежий номер "Пионерской правды", где под его портретом были напечатаны указ о награждении орденом и заметка: "Пионер разоблачил шпиона". Мишка стоял перед всеми радостно возбужденный, потный и красный от счастья, но внезапно шевельнулась предательская мысль: вдруг они узнают?

А узнавать было что. Алеша подарил ему фотоаппарат и коробку кассет. На радостях Мишка фотографировал все подряд и цепной мост через реку тоже. Сделал он это просто из озорства, снимок никому не показывал – ведь его мог увидеть какой-нибудь шпион, которому, не оставалось ничего другого, как взорвать мост – ясно как дважды два. Почему шпион не мог взорвать мост без Мишкиного фото, почему сам не мог сфотографировать – над этим он не задумывался. Снимок лежал под книгами, и мальчик забыл о нем. А теперь, во сне, вспомнил и тайный страх испортил ему триумф. Вечно так получалось – радость никогда не бывала полной. Что-то обязательно должно было ее испортить. Даже во сне. Какие коровы фараоновы омрачили ее – тучные или тощие – Мишка не знал, а о сне своем никому не рассказывал.

 

Гость

Однажды, когда Мишка вошел к Левиным, Лина, приложив к губам палец, прошептала:

– Не шуми. К папе приехал друг, и они заняты.

Мишка расставлял солдатиков, Лина читала. Сквозь приоткрытую дверь доносились негромкие голоса. Сначала Мишка не обращал внимания, потом начал прислушиваться и осторожно глянул в щелку. Гость Левина, сухощавый, с белым шрамом на щеке, сидел за столом.

– Рита не пошла и правильно сделала: с ее характером, да еще в начале 1933 в берлинском "Sportpalast" делать нечего.

– А тебе?

– Да ну тебя к чертям!

– Ладно-ладно, не лезь в бутылку. Рассказывай дальше, – сказал Левин.

– Зал был полон. Свободными оставались только первые три ряда. Потом я понял для чего. Сначала на эстраду вышли штурмовики и выстроились полукругом. Зал зашумел, раздались аплодисменты, но не только: все громче слышны были крики "Хайль!", возбуждение в зале росло, и наконец на эстраде появился Гитлер. Несколько секунд он стоял неподвижно и, чуть наклонившись вперед, ждал пока затихнет шум. Начал он спокойно. Я даже удивился – ведь говорили об истерике, бешенстве, о том, что во время выступлений он впадает в транс. Да и в кинохронике не раз это видел. А тут как будто вполне владеющий собой оратор. Но хватило его только на первую фразу, а потом словно прорвало. Рассказы не дают ни малейшего представления о манере Гитлера выступать. Он захлебывался, закатывал глаза, размахивал кулаками, сотрясался, как в эпилептическом припадке, приседал, хлопая себя по коленям. Бешенство, истерика и транс, но помноженные друг на друга. Главное, конечно, в том, что он – настоящий фигляр – прекрасно знал, какой эффект производит эта дешевка. Стоящие в почетном карауле штурмовики потихоньку отступали назад. "Ведь он же плюется", – объяснила моя спутница из посольства. Но что меня поразило – реакция публики: ведь только вчера они аплодировали в концертах, театрах. Ну, совсем такие, как у нас, только одеты получше. Многих я знал лично. И сейчас они – элита, люди искусства, интеллигенция – ничем не отличались от уличной толпы. Ты бы видел, что с ними творилось! Как кричали "Хайль!" красавицы в мехах и бриллиантах, и их нежные голоса хорошо выделялись из общего рева одичалой массы.

– А что он говорил?

– Ты знаешь, не стоит вспоминать этот бред. Уровень совершенно пещерный. Мне стыдно за людей, которые аплодировали ему, а если честно, то и за себя, сидевшего там до конца. Тогда я своими глазами увидел, во что Гитлер еще до выборов превратил немцев… Ты себе не представляешь, как мало нужно, чтобы сделать из человека скота.

– Ну, почему же? Очень даже представляю, – помолчав ответил Левин, но продолжать не стал.

– На другой день мы уезжали…

– Погоди. Тельман тоже выступил?

– Об этом тяжело говорить. Едва он вышел на эстраду, я сразу понял, что у коммунистов на выборах шансов нет. Ты бы видел, что поднялось в зале! Свист, вой, крики, смех. А штурмовики, спустившиеся в зал и занявшие первые ряды, непрерывно стучали дубинками по спинкам стульев. Вот под такой аккомпанемент пришлось выступать Тельману – я не расслышал ни одного слова из его речи. Он стоял лысый, маленький, невзрачный и, казалось, беззвучно шевелил губами. Больно было смотреть. Возможно, в зале еще кто-то разделял мои чувства, но я таких не видел.

Он помолчал.

– На следующий день мы уезжали. У вокзала "Фридрихштрассебанхоф" два носильщика (у каждого значок со свастикой) погрузили наши чемоданы на тележку и спрашивают:

– Какой поезд?

– Экспресс Берлин – Варшава, вагон номер двенадцать.

– Вагон московский? (Все они знают, сволочи.)

– Да, – говорю, – мы советские дипломаты.

Тогда, не говоря ни слова, они сгружают чемоданы и аккуратно (немцы все делают аккуратно), крышками вправо, составляют их на тротуаре. Прохожие начинают с любопытством оглядываться, но не задерживаются: у каждого свои дела, да и нацистские значки носильщиков не очень располагают вмешиваться. Я растерялся – такого со мной никогда еще не было.

– Мы же платим деньги! – говорю. А они в один голос:

– Большевистские деньги нам не нужны! Хайль Гитлер! – и покатили свою тележку дальше. Вдруг один остановился, словно вспоминая о чем-то, и направился обратно. "Ну, – думаю, – даже у "parteigenosse" есть совесть". Но он только повернул крайний чемодан крышкой вправо, как остальные, и бегом догнал напарника. Прежде всего порядок! – вот, что такое немцы! Стоим мы с Ритой под дождем, и куча чемоданов мокнет вместе с нами. Остается час, а нужно еще успеть пройти таможню. Я говорю Рите: 

– Постой здесь, а я по два перетаскаю чемоданы.

А она стоит бледная от злости и, чувствую, дипломатический инцидент обеспечен: сейчас что-то выкинет – ты же ее знаешь. Тут подходит пожилой немец и спрашивает:

– Это вы едете в Москву?

– Да, – говорю, – а что?

– Подождите здесь, сейчас вам помогут.

Он оставил нас и через минуту вернулся еще с двумя. Взяли мы чемоданы – и в таможню. Чиновник попался из старых, очень любезный, не нацист, очевидно. После формальных вопросов попросил открыть чемоданы, взглянул и чуть тронул пальцами вещи:

– Закрывайте. Счастливого пути. – И руку мне пожал. Но говорить больше не стал – боялся, видно.

– А кто вам помог?

– Они, оказывается, эмигрировали из Германии, эти немцы. Выехать оттуда, на удивление, просто, даже теперь. Мы ехали в одном вагоне. Отличные люди, антифашисты. Им-то носильщики и сказали: "Эй, соци (так называли социалистов), идите грузить ваших хозяев!"

– Ты встречал их потом?

– Нет, не пришлось… Простились на Белорусском вокзале и все. Кто знает, где они теперь? – вздохнул гость и чиркнул спичкой. 

В комнате стало тихо. Мишка оглянулся: девочка тоже слушала и в глазах ее была тревога.

– Лина, кто это? – прошептал он.

– Дядя Костя, папин друг. Они вместе воевали, а потом он долго работал во Франции и в Германии.

– А когда это было, то, что он рассказывал?

– Очень давно – года три или четыре тому назад, а может, и пять. Я еще в школу не ходила. Смотри, что он мне привез, – Лина показала роскошную, в кружевах и лентах куклу. – Французская, – с гордостью добавила она.

"Ну, что у этой дуры в голове?" – подумал Мишка и пожал плечами. – Скажи лучше, откуда у него шрам?

– Папа говорил, что дядю Костю рубанули поляки в двадцатом году, кажется. Поклянись, что никому не скажешь, – вдруг жарко зашептала Лина, склонившись к Мишкиному уху.

– Никому, – поеживаясь от щекотки ответил Мишка.

– Дядя Костя сейчас только вернулся из Испании. Он воевал там.

…Испания. Мальчишки сходили с ума, услыхав это слово. Когда первоклашек повели в кино, Мишка не очень представлял себе, что такое киножурнал, да еще об Испании. По дороге в кинотеатр общее возбуждение росло и к началу сеанса достигло такого накала, что у многих штаны оказались мокрыми. Погас свет, и на экране замелькали площади большого города, митинги, страстно жестикулирующие перед наэлектризованными толпами ораторы, выплескивающиеся на тротуары широких улиц демонстрации, знамена и поднятые над головой ротфронтовские кулаки. Пассионария (ее портрет Мишка видел уже не раз) патетически простирает руки, скорбно подняты брови, быстро-быстро двигаются губы, а лицо застывшее, как маска античной трагедии. Мишка знает – она говорит: "Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!" Но почему так долго? Пронзительная сирена воздушной тревоги, бегущие в поисках укрытия люди, а в небе как будто застыли три колючих немецких "юнкерса". Во весь экран голова мертвого ребенка, веселый ветерок играет прядью на лбу и муха ползет по щеке… Закончился киножурнал. Все были настолько ошеломлены, что поначалу потеряли дар речи. И у каждого в глазах застыл вопрос: "А где же наши? Почему они позволяют фашистам бомбить Мадрид?" Шок прошел не скоро, но постепенно дети успокоились, да и как же иначе? Ведь ясно, что это не надолго, победа близка и к СССР присоединится еще одна республика – Испанская. Далековато, правда, но разве Узбекистан ближе? В гастрономах начали продавать испанские апельсины. Каждый завернут в тонкую папиросную бумагу с заманчивыми надписями "Valencia", "Alicante". Появились симпатичные испанские шапочки, вроде пилотки, но с рожками по краям, а впереди кисточка. Шили их из тяжелого, блестящего шелка, выдавали перед праздниками, и отличались шапочки только по выбранному школой цвету. В них ходили на демонстрации. Это было красивое зрелище: колонны детей в белых рубашках, красных галстуках и в отливающих на солнце шелковых шапочках. Колонна в синих, колонна в желтых, красных, фиолетовых, зеленых. Как же был разочарован Мишка, когда увидел в газете снимки сначала франкистов, а потом и самого Франко точно в таких рогатых с кисточками пилотках! Победа приближалась, но через год почему-то начали привозить испанских детей. На привокзальной площади их встречали цветами. И вот под рев оркестра появились они, маленькие, дрожащие на холодном ноябрьском ветру. Испуганные темные глаза грустно глядели из-под низко надвинутых кепок и беретов (никаких рогатых пилоток с кисточкой не было и в помине). Молча брали они цветы, конфеты, и только один мальчик робко произнес "gracias". Не радовала встреча ни гостей, ни хозяев, энтузиазм быстро угас, музыканты опустили трубы, детей затолкали в подкативший автобус и увезли.

Мишка выглянул еще раз: покрытое непривычно темным загаром задумчивое лицо рассказчика было неподвижно. Дым от странной, без мундштука папиросы ровной струйкой поднимался к потолку. И только левая бровь взметнулась вверх и медленно опустилась.

 

 


(продолжение следует)

 

К списку номеров журнала «Семь искусств» | К содержанию номера