Виктор Куллэ

Смех и страх

Москва, Дом Талызина. Никитский бульвар, д.7а

 

Когда Господь хочет наказать своего любимца, Он лишает его вовсе не разума. Он лишает его чувства юмора. Разум же продолжает работать на холостом ходу: со всё возрастающей интенсивностью, с обречённостью, обусловленной ясным пониманием того, что плоды неусыпных трудов его никогда не будут должным образом куда там поняты – попросту расслышаны окружающими. Нечто подобное, похоже, стряслось с самым весёлым нашим и самым инфернальным гением – Николаем Васильевичем Гоголем – в последние мученические годы его жизни. Волею судеб сценической площадкой для этой трагедии стал особнячок на Никитском бульваре, известный современникам как дом Талызина.

Вообще-то домов Талызина на первопрестольной и по сей день два. В первом, что на Воздвиженке, на месте палат боярина Милославского для себя Александр Фёдорович Талызин отстроил, ныне – музей архитектуры имени Щусева. Но мы сейчас о втором, что на Никитском бульваре. Эту возведённую в 1752 и устоявшую в пожаре 1812-го усадьбу В.А. Плохова облюбовал для себя еще в 20-е годы герой Отечественной войны генерал-поручик Александр Степанович Талызин. Облюбовал, вероятно, за неимоверной толщины, почти крепостные стены, понятные сердцу военного человека. С тех пор именуют москвичи два разделённых сквериком здания домом Талызина. С тех пор путаются в двух одинаково называющихся исторических зданиях московские путеводители. Да и как не запутаться, когда всё, к судьбе Гоголя хоть как-то прикосновенное, двоится, переплетается причудливейшим образом, выворачивается бесстыдно изнанкою. Что там два дома – два памятника друг от друга едва не в пяти минутах пешего ходу!

Уже в новом тысячелетии – с небольшим интервалом открылись музеи Гоголя в Москве и в Риме. Горько и смешно, но до этого ни одного музея у нас Гоголя не было – в доме Талызина при библиотеки имени Гоголя существовали «мемориальные комнаты», о которых мало кто знал. Зато теперь музеи Гоголя тоже взяли привычку двоиться – при этом расстояние от Третьего Рима до Первого измерению в часах или километрах практически не поддаётся: сделаешь с томиком Гоголя шаг по Первопрестольной – и сам не заметишь, как очутишься в Италии. «А Италия-то тут причём?» – вправе спросить читатель. – «Почему не на Невском проспекте? Почему не в Малороссии?» И я отвечу. Как ни крути, более мощного транслятора итальянского влияния на отечественную словесность, чем Гоголь, в нашей истории не было. Да и не будет уже, полагаю. Дело даже не в том, что львиная часть Гоголевского канона написана в Риме, на Strada Felice (ныне Via Sistina), 126. Просто пребывание Гоголя в Риме – это практически первый случай, когда большой русский писатель получил возможность взглянуть на возлюбленное отечество со стороны. Обрести не только необходимую степень свободы, но и стереоскопичность взгляда. Преодолеть косную доморощенную провинциальность.

Случались, конечно, и раньше прецеденты: Кантемир в Париже, Ломоносов в Германии, Батюшков в Неаполе – но то всё были поэты. Они по преимуществу формальные вопросы решали – ну и, естественно, занимались самовыражением. Либо поучали. В случае Гоголя жест отстранения позволил объективировать страну – создать первые классические произведения, не только портретирующие, либо воспитывающие – но и пытающиеся обобщать опыт отечественной культуры. В Риме были написаны «Мёртвые души» и «Шинель», коренным образом переработаны «Тарас Бульба» и «Портрет», получили окончательную редакцию «Женитьба» и «Ревизор».

Справедливости ради должно признать, что здесь у Гоголя был непосредственный предшественник: великий Грибоедов для того, чтобы создать «Горя от ума», должен был выпасть из столичной жизни и попасть практически в иное измерение – сначала в Персию, потом на Кавказ. В каком-то смысле праздник пребывания Гоголя стал запоздалым воздаянием его кумиру и старшему товарищу – Пушкину, подсказавшему замысел «Мёртвых душ». Тот, как известно, за границей вообще никогда не был – хотя и рвался всей душой в первую очередь на родину Данте и Рафаэля, раззадоренный итальянскими стихами Батюшкова и рассказами о путешествиях более удачливых сотоварищей. Многочисленные опалы и ссылки, на которые была щедра жизнь Александра Сергеевича, породили устойчивый комплекс «тоски по чужбине», находивший отражение в его стихах на итальянские темы, в программном «Из Пиндемонти», в частых апелляциях к образу Данте.

В творчестве Пушкина Италия – страна-вымысел, страна-Рай. Гоголь остро ценил возможность жить и работать в этом Раю. Известно, что он с наслаждением говорил по-итальянски, великолепно разбирался в тонкостях местной жизни, да и вообще почитал Италию «родиной души своей». Не случайно Гоголь стал первым, кто подметил какие-то параллельные черты в характерах русских и итальянцев. Первым, кого сами итальянцы воспринимали как своего.

Если открытия московского Музея ждали, за него боролись, выбивали средства, разрабатывали концепцию – то музей в Риме возник, в сущности, благодаря счастливой случайности: хозяева решили продать ту самую квартиру. Уверен, не обошлось без счастливого вмешательства судьбы – уж слишком красивая рифмовка получается. Особенно, если вспомнить, что второй том «Мёртвых душ», написанный на Strada Felice, был сожжён в доме Талызина.

Но прежде, чем перейти к рассказу о судьбе сожжённой рукописи – маленькое литературоведческое отступление. «Мёртвые души», как известно, носят подзаголовок: поэма. Уже современники связывали замысел и невоплощённую трёхчастную структуру «Мёртвых душ» с «Божественной комедией». Недаром над рабочим столом Гоголя в доме Талызина – обок с изображениями близких друзей и церковных наставников – висит портрет Данте. И здесь мы сталкиваемся с загадкой. Объясняя название своего шедевра, Данте писал, что комедией он считает «всякое поэтическое произведение среднего стиля с устрашающим началом и благополучным концом, написанное на народном языке». Трагедией, соответственно, – произведение «высокого стиля» с «ужасным концом».

Мы привыкли, что в комедии непременно должен присутствовать смех – но как раз в «Аду» Данте, где, казалось бы, можно вволю высмеивать людские пороки, его нет в помине. Первые улыбки на губах Данте и его вожатого появляются лишь в «Чистилище», «Рай» же предстаёт подлинной обителью блаженного смеха, родственного по природе музыке сфер.

Гоголь же в первом томе своей поэмы не только страшен – но и уморительно смешон. В чём же дело? Сначала «договоримся о терминах». На протяжении столетий считалось, что трагедия (возвышающий человека плач) – это воплощение добра, а комедия (смех, «низводящий его до уровня животного») – зла. Писание комедий полагалось занятием второсортным, «для потехи толпы» и для заработка.

Смех – непроизвольная реакция человеческого организма. Он может быть весёлым, приносящим облегчение, и горьким – «смехом сквозь слёзы». Может быть жизнерадостным и зловещим, дурацким или нервным. Смехом лечат тяжелейшие заболевания (включая рак) – но известно и немало случаев, когда человек, которого в буквальном смысле слова «рассмешили до смерти», умирал от сердечной недостаточности. Смех (как и плач) – загадочное проявление человеческой природы, посредством которого люди дают выход накопившейся энергии (позитивной, либо негативной). Клапан для выплеска эмоций. На различии (и глубинном сходстве) их механизмов базируется едва ли не вся теория искусства.

В «Поэтике» Аристотеля разница между трагедией и комедией определяется по следующим признакам:

1. героями трагедии являются «люди высокого положения», героями комедии – «всякий сброд»;

2. в трагедии речь идёт о «событиях великого общественного значения» – комедия основывается на повседневных происшествия из частной жизни;

3. трагедия опирается на подлинные исторические события (для древних греков содержание мифов также относилось к истории) – сюжет комедии является выдумкой автора.

В финале трагедии эмоциональное потрясение, испытываемое зрителями при сопереживании происходящему на сцене, приводит к катарсису – это понятие означает облагораживающее, просветляющее и очищающее воздействие искусства на человека.

Многие смотрели знаменитый фильм «Имя розы» с Шоном Коннери в главной роли – экранизацию одноимённого романа Умберто Эко. Там интрига раскручивается вокруг поисков второй книги «Поэтики», посвящённой комедии. На протяжении тысячелетий она считалась утраченной – а в финале фильма (и романа) безумный священник Хорхе (его, кстати, играет Фёдор Шаляпин-младший – сын великого певца) сжигает найденную рукопись. Ему кажется, что уравнивание смеха в правах с плачем, отмена иерархии «высокого» и «низкого» способна привести к катастрофе: «…эта книга, в которой утверждается, что комедия, сатира и мим – сильнодействующие лекарства, способные очистить от страстей через показывание и высмеивание недостатка, порока, слабости, могла бы подтолкнуть лжеученого к попытке, дьявольски перевертывая всё на свете, изживать то, что наверху, через приятие того, что внизу».

Но рукописи порой действительно не сгорают без следа. Вот и книга Аристотеля, посвящённая комедии, не исчезла бесследно. В 1839 году в Национальной библиотеке Франции обнаружился так называемый «Коаленовский трактат» – конспект утерянной второй части «Поэтики», выполненный одним из учеников Аристотеля. Там говорится, что «комедия имеет матерью своей смех», и через него приносит «очищение» – то есть тот самый катарсис, который исконно считался привилегией трагедии.

Для автора «Мёртвых душ», в отличие от Данте, возвышенное и смешное – равноправные стороны одной медали. Так полагали древние. Впоследствии картина кардинально переменилась. Трагедия стала считаться «высоким» жанром, комедия – «низким». С практической точки зрения это легко объяснить социальными, политическими и религиозными причинами: плачущим человеком гораздо легче управлять, чем смеющимся.

Теперь перейдём к рассказу о событиях, предшествовавших сожжению второго тома поэмы Гоголя. В годы, о которых идёт речь, посреди скверика на Никитском бульваре, аккурат на том месте, где ныне памятник работы Андреева, стоял настоящий колодезь с журавлём. А в верхнем этаже усадьбы имелся небольшой зимний сад. Рискну предположить: эта скромная экзотика сыграла немаловажную роль в решении Гоголя поселиться именно здесь, отказавшись от квартиры в доме Погодина на Девичьем поле. Всё-таки тосковал он по тёплой Малороссии, не говоря уже об Италии. Зелени ему недоставало в выстуженных московских жилищах.

В 1848 году, вернувшись из-за границы, Гоголь принял предложение графа Толстого, об ту пору снимавшего Талызинскую усадьбу, а вскорости приобретшего её в собственность. Граф Александр Петрович слыл человеком глубоко верующим, да и жил в миру едва не как монах. Для Гоголя, отвергнутого после публикации «Выбранных мест из переписки с друзьями» значительной частью прежних демократических товарищей, клеймимого и облачаемого неистовым Виссарионом, это был уголок покоя. Здесь он, ошеломлённый негаданной развязкой единственной за всю жизнь любовной истории – сватовством к графине Анози Виельгорской и воспоследовавшим отказом от дома – пытается, по собственному признанию, «бороться с судьбой».

Хозяева выделили Гоголю угол здания с отдельным входом из сеней: на первом этаже располагалась приёмная, на втором – спальня, одновременно служившая кабинетом. В приёмной проистекало подобие нормальной литературной жизни: Гоголя навещают Тургенев и Островский, Щепкин и Айвазовский. 5 ноября 1851 он устраивает для актёров Малого театра читку «Ревизора». Студенты, часами дежурившие на бульваре, чтобы одним глазком посмотреть на обожаемого писателя, скребутся в окна первого этажа.

А на втором этаже, в совмещённом со спальней кабинете решается судьба второго тома «Мёртвых душ». Попытавшись отвратиться от мира жутковатых порождений собственной фантазии навстречу жизни живой (попросту говоря – приступив к работе над вторым томом), творец ужасается реальности едва ли не более, чем несчастный Хома Брут тому непереносимому, что открылось ему, когда веки Вия оказались подняты. Сверхчувствительный Гоголь, у которого, по выражению Аксакова «нервы были вверх ногами», заплатил за эту попытку утратой, может, не самой драгоценной, но самой спасительной грани своего таланта – чувством юмора. Стремительное его превращение в многословного резонёра, в унылого моралиста ужасает. Но ужаснее иное: Гоголь – даже в самых неудобочитаемых пассажах своей назидательной переписки – продолжает оставаться гением. Но уже не художественным – гением-мыслителем, гением-пророком.

Пророков, как известно, побивают камнями. Белинский подлейшим образом упрекает его в продажности правительству – ответ Гоголя величествен: «Вы забываете, что у меня нет даже угла, а всего лишь один походный чемодан. Вы говорите… будто я спел похвальную песню нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? Не оттого ли эта сложность и чудовищное накопление прав, что мы все кто в лес, кто по дрова? Один смотрит в Англию, другой в Пруссию, третий во Францию. Тот выезжает на одних началах, другой на других... Уже ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, не из-за личных ненавистей – нет, не чувственные страсти, но страсти ума уже начались... Уже и умные люди начинают говорить ложь против собственного убеждения, из-за того только, чтобы не уступить противной партии, из-за того только, что гордость не позволяет сознаться перед всеми в ошибке – уже одна чистая злоба воцарилась наместо ума».

Едва ли не каждая мысль этой ошельмованной и толком не прочитанной книги актуальна по сей день. Зато второй том так и остаётся незавершённым – вопреки Пушкину, художественный гений и гений пророческий в одном человеческом сосуде не умещаются.

В два часа ночи с 11 на 12 февраля 1852-го Гоголь велит прислуживавшему мальчику Семёну растопить камин. За сутки до этого, предвидя развязку, пытается отдать рукописи графу Толстому на хранение. Граф отказывается. Дальнейшее общеизвестно. Как общеизвестно и то, что не рукописи горят – сгорают люди, их написавшие. Спустя десять дней, измученный докторами, тихо дотлевает автор так и не истреблённого дотла второго тома. Последние его слова ставят в тупик: «Лестницу, скорее подавайте лестницу!»

После смерти Гоголя будущий обер-прокурор Синода граф Толстой едва не в считанные дни постарался уничтожить следы его пребывания в этих стенах. Последовали ремонты и перепланировки, а коммуналка, устроенная впоследствии советской властью, довершила начатое. Музей открылся лишь полтора столетия спустя.

В соседнем по Никитскому бульвару «Доме полярников» обитает замечательный драматург Нина Садур. Каждый день она выходит гулять с собакой в скверик у памятника сидящему Гоголю. Тут же и другие собаковладельцы питомцев выгуливают. «Представляешь, – рассказывала Нина, – никогда, ни разу на моей памяти ни одна собака не пристроилась на травке у памятника Гоголю по своей надобности».

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера