* * *
Ты уехал за города снежный сугроб —
птица клюнула воздух в зашторенный лоб
и, как двойня, теперь здесь лежишь на траве,
говоря все просторней — словно хлопает дверь
между прошлым и пришлым, и подметным, как стыд,
над тобою, как звездный, летает тьмы шрифт —
то ли хнычешь, а то ли змеиный язык
кроит выдох ее среди ножниц своих…
ни предмета, ни тела из народных примет,
и стоишь среди Бога, которого нет.
* * *
Наощупь тьмы лицо распознавая —
я говорил: вот вереск, вот камыш,
вот эти пальцы длинные трамвая,
вот то, что, вероятно, ты смолчишь,
а здесь орда галдит легко и сухо,
утраивая душам переход,
вот голос тот, который только сука
дворовая по свету разнесет —
и слепота ее, как палестина
для светляков, которые летят,
латая холм и облако, и длинно
лакают зреньем византийский ряд
* * *
Дождь, шуршащий в птице, как Китай —
то чихнет, то спрячется в сарай —
смотрит в тонкое окошко старика,
чья немеет левая рука.
Свет переплывает его плоть
и в ладонь прозрачную берет,
перепробивая его твердь
сумрачную, как автобилет.
Растворив калитку, место, склон,
он стоит теперь со всех сторон —
дождь кипит, смыкается в лицо,
занимая место не свое.
И собака бога своего
ловит в луже, скрученной в щеглов.
Вот их развернулся полый жгут
в место, возвращенное, как путь.
* * *
Руслану Комадею
У каждого — свой ангел, а чужой
неузнаваем и стоит в разломе
меж воздухом с его пустой рукой
и матросней, прикинувшейся роем,
зверинцем или веткой, что сейчас
располосуют скинутые тени
их ножниц, обернувшихся в часы
из воробьев растянутых по звеньям.
О, как звенят мой ангел и чужой,
как ноги их длинны, что тополями стали,
и пух лежит у каждого внутри
в футлярах нашего и их неузнаванья,
как плотен ряд их, полон и жесток
настолько что и нежности есть место
для лодки, что качнется на восток
Ахиллом, набирающим нам сердце
* * *
Снится водомерке: сосны
из воды вокруг торчат —
вероятно, это осень,
а возможно Петроград,
а возможно это вышел
Гумилёвский черный дух —
разливает водку с Богом
и лепечет свет. На двух
пахнет хвойной и морозной
подсоленною водой —
никого не будет дома,
под ракушкой смоляной
Снится водомерке это,
и архангел входит в дом —
удлиняет брюшко света,
обмороком и узлом.
* * *
Мы продолжаемся в тенях,
где циркулируем, как кровь
в прожилках света на камнях,
положенных в земли улов.
И хлорофилл, что спит в сетях
соцветий и других причин,
скрипит в потемок животах,
опознавая птиц и клин,
что в трещины домов, как пульс
не торопясь, сквозь нас течет
и слышишь — перья их шуршат
и размыкают тела плод.
* * *
Превращение музыки в шар,
ленты в ласточку, чья темнота
вдруг свободу в дождинке нашла,
и теперь уже вовсе не та
в ней свистит леденящая дробь
на манер воскового кино,
где складируют нас в круг вещей,
а затем закрывают окно.
Называют не те имена,
именуют на чуждый манер
наши души и наши тела,
что торчат, как бессмертье в окне,
что торчат на знакомый мотив,
как сверчки, и галдят на луну,
и, отрыв свое небо, спешат
снова спрятать его в глубину.
Вот и стой, и смотри из окна,
как тебя пьет изогнутый шар,
называет число аутист —
а потом лишь музыка слышна.
* * *
Где на фоне горящего меда
догорают жуки и шмели —
завивалась петля, как дорога,
и на ней разрывные следы
округлялись летящими, лужи
обретали азийский разрез,
лопотали все хуже и хуже,
речи сушку оставив нам здесь,
как молчанья обломок, в подводе
освещенный сгоревшей рукой,
где в пейзаже любом, как протока
и порезанный воздух, Ходок.
* * *
Птичка — жало ветра, скорпион,
черепицы падающий склон.
Обернешься — смерти нет уже
ни в каком виновном падеже,
а земля прозрачная, как сыч,
видит, что меж жвал густых паришь,
что парная почва сквозь тебя
светится — в чем, кажется, права.
* * *
Я остаюсь, когда меня здесь нет —
из нескольких особенных примет
ты выберешь черемуху однажды,
которая не утоляет страшных,
но удаляет от земли меня,
в ветвях своих невидимых звеня.
Еще ты вычерпнешь из времени ладонь,
которая оставлена в окон
даггеротипах, в рамках опыленных,
с той стороны, которая без слов
здесь существует, ждет когда Покров
придет, как жнец пейзажей удаленных.
Ты голем птицы выймешь из плечей
моих нести в собрание грачей
в саду, который существует дальше,
чем я бы мог взглянуть, где в каждой пашне
коллекция из ангелов, врачей,
а значит, им здесь более нет жажды.
* * *
На плечах у человека
глохнет песья голова
с керосинною молитвой —
в шитой комнате права,
где любимое детище
медной тишиной скрипит —
словно ходит свет по снегу,
умножаясь на следы.
В провинившуюся лампу
впаян белый лепесток
выдоха — последний лоскут
и разрыва мотылек…
серафимы швы на птицу
хирургически кладут,
и собачьи неба лица,
в человеческом спирту
улыбаются, как дети,
ножницами сны стригут —
то щенячьи, то овечьи —
собеседников их тут.
СКВОЗНЯК
Внизу поток бежит, а наверху
его сухая тень сопровождает
беспамятства стрекоз и стрекозу
еще одну, что темноту сужает
своей слюной в осоку и камыш,
в сквозняк, что между ними исчезает.
Я вышел из потока, а другой
остался там — под толщей водяною;
он обернулся и забыл, что мною
был заперт в слова мокрый лазарет,
и продолжает плыть за стрекозою
и ищет призму, за которой свет.
* * *
Что мыслит тело бедное мое,
когда я покидаю и — его
лежу вокруг задаром, задарма —
как будто дерево оно, а я душа
сопротивляюсь здесь лететь на свет,
смотрю, как тело испугалось умереть,
скрипит, как дверь и дышит, и живет
и, как наседка в комнату зовет
в качающийся мост пернатой стужи,
которая крошится — в каждой луже
стоящий ангел смотрит на меня,
и крыльев запятая не видна.
Постой со мной, мой нищий тишиною
мешок и содержатель, над душою,
которая не сад, но — дождь за садом,
зверек в руках что есть зверька утрата.
Куда нам плыть, покинув этот челн? —
давай с тобой мы будем слушать пчел,
застывших словно небо на пороге…
* * *
Плетеный из воды и света,
и запаха глухонемых —
он ослеплен, как будто слева
неповторимый Бог стоит,
и там поет щеглом — и этим
он комментирует себя:
чуть отшатнется и прольется,
на нас похожая, вода.
Он погрузится в ее выдох,
где лошадь наводняет тьмы,
и грузом, как прореха, тонет,
оставив скважины изгиб
в плетенном из воды и света —
под веткой — собранный им — текст
переменяет полый воздух
в округлый, словно небо, крест.
* * *
Вороны голограмма смотрит вниз,
где собирается мозаика из лиц
ее одноголосых и двухтактных
среди сухой и лиственной реки,
в которой дудки или дураки
утоплены и, словно смыслы, шатки.
воронья голограмма за спиной
неаккуратной чувствует китайский
мой лепет, что под нею полосой
ложится бессловесной, то есть сжатой
в молчанье речью-паузой скользит
и падает слезой меж нас стоящей…
о, голограмма белого моста,
где гол и я, и свет, и нитка между нами,
и эта скрепка ворона, свистка
из дудки горла, из своей программы
выходишь ты и — видишь, как течет
река сухая в нас наперечет.
* * *
Деревья встанут ледником
дремучим, как больница,
в которой бывший лесником
успеет тьме присниться
через трубу, летя на свет,
как ангел мотыльковый,
туда, где места больше нет
или звенят подковы
стыда, деревьев и врачей,
ключей продолговатых
и долговременных грачей,
похожих на палаты,
где даже если мы умрем —
испуг не испытаем,
поскольку вместе с ледником
вослед больницам таем.
* * *
Велосипед взлетает чернозема
и — спицами, распухшими, как грязь,
в грачах проросших в небо из порога,
не уставая гул колодцев прясть,
где пузырями лопаются крыши
дождя, который не расслышать весь,
и бабочки ожог скрипит в калитке
у зрения, сгущаясь на росе.
* * *
Победа в немощи моей,
в воде, что отшлифует зерна
другой воды, иной страны —
и выймет веточкой из дерна
меня еще, но не меня
нести она по свету будет,
как лодочку и рощу, там
где на холмах рыбак нас удит.
* * *
Птица мокрая и темень
у земли во лбу лежат
и двоятся, словно время,
ждут, когда их испарят.
И прохожие слепые
под пархатым сквозняком
расступаются, как тени,
и становятся окном.
Воробьями отлетают б.яди
в каменный свой сад —
ну, а Бог сквозь них в нас смотрит —
ждет, когда вернут назад.
* * *
Кто поет настолько тихо?
Сверишь правды и — пройдешь,
эхо нежно (в смысле: длинно),
как гирлянду, потрясешь.
Понимаешь? Белы пятна.
Прилетевший идиот —
ангел тянет нас обратно,
за повозкой света, от.