Галина Ицкович

Пaрижaнкa. Стихотворения

ПОСЛЕОПЕРАЦИОННОЕ

ПЕССИМИСТИЧЕСКОЕ

 

Примитивней, чем первый крик

Планеты, просверленной каким-нибудь Мориарти,

Я страдаю – раненый континент.

Голос рвётся из дальней впадины,

У которой больше секретов нет.

Я, оказывается, обширна, как материк,

Но, увы, не составлена карта.

На краю моих Патагоний,

Не открытых конкистадором или Паганелем,

Жарче, ярче и потогонней,

Чем процесс рождения или деления,

Бледно-красным горят поля,

Болью засеянные с той недели.

 

Ничего не соединяет больше соединительная ткань.

Собственные клетки отторгаются

                                        возмущённой плотью.

Может, это живут во мне нерождённые тёти,

Близнецы мои, неродившийся материал.

 

«Я...» – но «я» – это только часть

Всех этих трубок и дренажей,

Где соборный храм рассыпается

                                   на отдельные витражи

И невидимые старатели

Из меня извлекают жизнь,

Грузят на тачки невидимые шахтеры.

 

Ткачи зашивают карьеры (чувства, мысли)

Особо уродливым швом.

Как я не вскрикнула, пока из моих потёмков

Добывался смысл

Оперативным путем.

 

ЛЕГЕНДА  О  КУМАРИ

 

В Катманду в заточенье живет и ныне
Девочка,
                 миром избранная богиня.
Богиня рождается в дальней деревне,
Жрецы-пилигримы вглядываются в лица
Детей, чтоб не умер обычай древний,
Чтобы взять воплощенье с собой в столицу.
...Омывали и маслом пропитывали когда,
Не смущала детская нагота.
Одевали в алое до земли,
Золотые маки на нём цвели.
От земли оторвана – на помост,
Ни о чем не догадываясь, не споря.
Взрослые ей обещали всерьёз
Мир, в котором
Больше не будет ни боли, ни слёз,
Ни потерь, ни горя.
Препубертатное, в золоте, чудо,
Веря в правильность собственной миссии,
В недоступном дворце парит покуда
В обожанья пахучей эмульсии.
За бесконечность с четырёх до двенадцати
Успевает поверить в свою божественность,
После чего ей назад возвращаться,
Туда, где забытые родичи, запахи,
Где оставлены первые сны и жесты,
В эйдетический транс. Но всё это – позже.

Глаза очерчены, умаслена кожа.
Деви, Шакти в кистях и бантах,

Дева баланса на деревянных подпорках,
Повторяет, как мантру, мира несложный узор
Из цветов и деревьев, из окрестных пригорков
                                                                    и гор.
Кумари без отдыха, жалоб и вздохов
Принимает дары, обо всех моля,
Но однажды споткнется, вздрогнув:
Из пальчиков детских неловких
Выскользнет и расколется Земля.
Сотрясаясь, вдребезги! Церемония смята.
Дитя исподлобья глядит виновато.
Горбят горы костистые спины,
Эверест пригибается, мнётся,
Запретные замки показывают сердцевину,
Башни складываются, втягиваются в колодцы.
Я всё думаю о затерянных в этом кошмаре,
O руинах и пыли, пожаре и пепле,
O  тех, кто выжили, но бездомны,
O  тех, кто выжили, но ослепли.
Как она, девочка, как там кумари?
Не боится ли смерти?
Святость города грубо взорвана.
Божественность – всё же недетская ноша.
Землетрясение – страшная сила.
Я всё время думаю о кумари:
Как она выжила, как она Землю носила?
Ночами, наверно, крадётся спросонок,
Пытается склеить обломки мира,
Как любой разбивший сосуд ребёнок.
Эй там, кто-нибудь!
Пошли ей силы.

 

ВЕЧЕР  ДЖАЗОВОГО  ПИАНИСТА

 

Он сидит за роялем и думает вслух, вспоминая

второе проведение главной темы в фуге

или пещеру горного короля.

Откровенно говоря,

он там не бывал никогда, так, согревает руки,

хроматической гаммы извлекает звуки.

Знали б они, где начиналась тема,

во что превращалась, бывало. Сначала казалось,

что бессмысленна и смешна, но с какого-то момента

крепла, росла, обряжалась,

выбирая маски из ассортимента,

бесповоротна, рождалась, раскачивая зал.

Бывало, вначале, пока он играл,

Мария ждала за сценой, язык за щекой,

                                        поглядывала из-за угла,

тоже раскачивалась в колыбели его отражений.

Потом были другие женщины. По марии

после каждого концерта.

Потом и та пришла... эта,

что всегда торопится... Слава. Оголила сначала шею,

потом – излом ключицы, изгиб бедра.

Вот и сейчас развалилась под крышкой рояля,

как в chaise-lounge, нутра его приняла форму.

Белозубо скалится,

хохоча, покусывает пальцы,

прижимается к ноге в районе педали.


Форте.

Что ж, он готов – ублажить, позабавить,

потом

войти в неё неожиданно сильно, толчком,

забыться с девицей Славой…

Минута – и хмурится тема врачом:

«Вам, конечно, всё нипочём,


но последствия ждать себя не заставят».

А потом – труха из карманов,

на кэб не хватает, метро,

обдающее жаром, когда открываются двери вагонов,

бессмысленные меж станций прогоны.

Он сыграет и это, и ту границу

между одиночеством и свободой,

                               когда уходят Марии:

первая – устав метаться между койкой и битьём,

последняя – пресытившись вечной попойкой

                                         и безбедным житьём.

Он сыграет и это.

Может, зиму, а может, прошлое лето.

Гарантируя безопасность полёта,

но не кланяясь, не раболепствуя

перед залом. Сидит за роялем, как за баранкой кэба.

Вот взлетит и вблизи им покажет небо.

Он всё ещё жив. Всё ещё ждёт последствий.

 

Но пока он играет, зал принимает его,

как средство от смерти.

 

ДНИ  В  ОЖИДАНИИ  ИНДИИ

 

Вверх по склону, мимо обязательного храма

и горчично-конопляной пыльной

растительности, потом –

пригнуться и войти.

– У нас туристам неинтересно.

Здесь ведь нет базара, –

мужчина-сикх сказал,

а юная женщина спросила

на каком-то наречье:


– Ты не моя сестра?

Я пролистала Индию от сих до сих.

Не пора ли вернуться; тогда я вчитаюсь,

начав с любой страницы:

странницей ли в Прадеше или Ладахе,

или махарани в Раджастане

проснусь, и садху

будет сидеть за окном, в саду,

огромной стрекозой:

коричневое сухое тело в духоте

оранжевых крыльев. Крытые небом

храмы Орчхи

охраняют каменные слоны,
приветствуют у входа
и птиц, и обезьян,
и мальчиков-проводников,
и нового Бодхисаттву,
уже карабкающегося по каменистому склону.
Вот уж где каждая дорога ведёт к храму:
не плюй, не ругайся, не фотографируй
ни фас, ни профиль старинных книг.
А хочешь,
оставь храм и просто живи: начинай дни
с ритуала утреннего чая – с перелива тугой раскалённой струи –

в чашку ввинчивающегося торнадо,
с жара распахнутой двери
семейной лавки,
с горстки риса в пальцах правой руки,
с рекой-божеством:

сколько ни грязни,
она не позволит нам погрязнуть
в реалиях этой жизни.
Проводи же дни
в ожидании Индии.

 

 

БЫТЬ  БАБОЧКОЙ

Ну, зачем тебе – бабочкой,

                         зачем тебе бабочкой, слушай?
Крокодилицей, черепахой
В древнем твердом покрове,

                             пыльной змейкою – лучше:
Над землей не паря, им на землю не падать
(Ты ведь не сердишься, что я всё о смерти,

                                                        о крахе?).
Но, выбирая недолговечность и слабость,
Ты беспечно развеиваешь мои страхи.
Тщательно складываешь
В крапках с сердечками синий бархат
Крыльев, перевитый лентами модными,
Не беспокоясь о краткости дня,

Не завидуя жужелицам и ящеркам,
И глаза твои вспыхивают геодами
При виде чего-нибудь

Столь же прекрасного и преходящего,
Как твой миг, твой мир.

Ты влетаешь в клиничку, торопясь
Под стеклянное небо часов песочных.
Здесь спасают женщин, бабочек не храня.
Это, конечно же, тебя точит.
Но еженедельный кокон капельниц держит и нежит,
Пока в тебя просачивается субстанция,
Убивающая бабочек-однодневок,
Любительниц воздушных танцев.

 

«Я – бабочка, – ты говоришь в забытьи, –
Я же помню, я – бабочка».
Склянки, датчики, баночки.
Лаборанткины пальцы в пыльце, но никакие
Пассы не переделают однодневность,

Не спасут безмятежность.
На четыре назначена бабочкам химиотерапия,
А потом наступает черёд нелетающих женщин.

 

МУЗЫКАЛЬНОЕ  СОПРОВОЖДЕНИЕ

 

По соседскому полу хлопает мяч.
За окнами съёжились кусты.
Ты веришь, что мне нечего больше дать? 
Пустые руки бессмысленной красоты.


Хочешь, сбежим к океану, в холод пляжа,

На замусоренную линию прибоя?

Я тоже ходила по берегу в дни подобной

                                                       болезни. 
(Аккорды.
Тоника-субдоминанта.)
Там уже бродят, xромая, какие-то двое –
Песок в их ботинках натёр мозоль?
Тревога – напоминание о смерти.

Напоминание о смерти.
Напоминание.
Напоми.

(До-ми-бемоль.)

 

СЛУЧАЙНОСТИ

 

Бывает, идёт себе человек по улице, и вдруг,

не успев споткнуться, брык – в люк.

Или едет себе в трамвае,

а на путях – война,

граждане падают из окна.

Задремлет под телевизор, просыпается –

а последствия геморроя

oкопались в толстой кишке героя.

Так иногда случается –

без предчувствия варёных бобов,

без фаршированных снов,

без подрыва основ,

без политических и медийных ослов.

Вот он: сидит один в депрессии люка,

пока улица баррикадируется от родственников

                                                         над головой,

а передок трамвая въезжает на театр передовой,

а внутри заваривается какая-то выпуклая штука.

А в прогнозе сегодня – слабые до умеренного

                                                              пожары,

ведущие к гражданской войне;

Вавилонская башня опрокинута в глубь тротуара.

Грудь и чрево порождают

клубни с разветвленьем корней.

 

ЛИШНИЙ ВЕС

 

Лишний вес

во мне и моём багаже

на диету-

Голгофу-

Голодную гору

разбросать тряпьё

по аэропорту

облегчается

кажется

уже

 

Лишний вес

в словах моих и судьбе

без апломба

попробуй

но мнение

мнится

бомбой

 

Я пыталась любить

но так стыдно быть бабой

глупость – слабость

посвящается слабость моя тебе

 

Лишний вес

скажет строгий мой весовщик

принимая груз

через год? через сколько?

Из чего она сделана?

Тряпки-кости –

в зажигании мозга

затихший ключ –

накрест кисти

 

Извини меня милый

что так надолго

затянула

такое простое дело

 

БЕССОНИЦА  НА  ДВОИХ

 

1.

Тяжелей головы, на плече

Из бессонниц сплетённый канат.

Бессловесных, белесых ночей

Разведём на двоих концентрат.

 

Помнишь этот из детства совет?

Я считаю заблудших овец.

Помнишь, нет?

Может, так и засну наконец.

 

Бесовскую бессонницу, без

Причины, пружины, конца,

Я сгоняю с бездонных небес.

Девяносто восьмая овца

Зацепилась за острый забор,

Длиннозубой ухмылкой дразня.

С неба смотрит баран-дирижёр

В оркестровую яму – в меня.

Индульгенции ночь раздаёт,

Ничего мне в вину не вменя.

Овцы, все, как одна, мимо нот

Шпарят влёт попурри из сюит.

 

Ночь бездарна. Овца на посту.

Разопьём на двоих пустоту.

 

2

Мой небесный подросток, луна драпируется в тучки,

Прежде бледные щеки сегодня цветут макияжем,

И затмением лик её сглажен и, в общем, улучшен,

А надзор за народом ослаблен и даже неважен.

 

Наблюдаю за тем, как поэты берутся за дело:

Вечной верности клятвы пельменями

                                                 плавают в лести

Угреватой луне, небольшому небесному телу,

Смелой маленькой девочке в неосвещённом

                                                             подъезде.

 

В голове её темень, а в сердце наметились льдинки.

Повернулась – и в тучу, затмение – это так просто.

Где-то варят похлебку из света

Лапландки и финки.

Что им верность?

Знакомо из доблестей только упорство.

 

Если б только луна прислонилась к виску и совета

Попросила смиренно, сказала бы ей, не скрывая:

«Не ходи по ночам, избегай пошляков и поэтов,

Не таскайся по тёмным кварталам, моя дорогая».

 

Если б дочкой луна

Приласкалась ко мне, спинкой к спинке,

Я сказала бы ей: «Постарайся вернуться не поздно,

Протирай регулярно лицо –

И ты станешь лапландкой и финкой,

И тебе улыбаться начнут недалёкие звезды».

 

РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ИСТОРИИ

 

I. ПAРИЖAНКA (СПОЙЛЕР)
Где-то радуги строятся как мосты,

Где-то есть места, где любить легко,

А в Париже капают с высоты
Звёзды в тёплое молоко
Для кота и сына, звенит звонок –

Это таймер следит за крутым яйцом,

И займусь ли нынче седым виском

И парижским своим лицом.

 

Есть места – рождаются в глубине
Звуки, краски, чувства – сума полна.
А в Париже дышится, как в тюрьме,
И дома семенят с холма.
У кого-то где-то единство душ,
И вокруг друзья как одна семья,
И роман бурлит... а в Париже муж
Перевязывает гуся
Перед боем рождественского стола –
Патронташ напяливает с торжеством
Из лимонной цедры. Из-за стекла
Тихо пялится Рождество –
Белизны белей, новизны новей...
На Монмартре пьяный свалился в люк,
А у женщины с Елисейских полей
Распашонку прожёг утюг.
А Париж устал от интриг и драм,
Букинистов, барок, оконных рам.
Подтвердит вам это любой клошар:
Он раздут, как воздушный шар.
Хохотать и петь, волоса до плеч,
Тимбукту, Пекин, Йокогама, Керчь.
Замесить Париж, раскатать и печь,
До румяного хруста печь.
а в парижском небе парит бельё
а в париже в рыжей зажарке гусь
а в париже мокнет в тазу звезда
а с парижа списывается сюжет
а париж выходит захлопнув дверь
как любовник за молоком

 

II.  СОЦИАЛЬНАЯ  СЛУЖБА

 

Болеро батарей,

Влажный жар умирающих труб,

Наполняющий ноздри и поры

Запах мёртвого дерева.

Ёлочный труп

И тепло монитора –

 

Мизансцена промозглой,

Обрыдлой зимы,

Из которой некуда деться,

Где по мокрой дороге ступают волхвы

По сигналу

                          забрать младенца.

 

Не работает лифт.

Тёмной лестницей топают вверх.

Нет презренней работы

Соглядатаев этих, чей псевдоуспех –

Это чьи-то там недочёты.

 

 

Трёх унылых волхвов

Подгоняет подъездная мгла

Под чечётку дождя и ветра,

И сияет малыш, уносимый от зла,

Сквозь прорехи пакета.

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера