Сергей Жадан

Почему меня нет в социальных сетях. Пер. с украинского Станислава Бельского


Беременность

 

Она сказала ему об этом

в начале лета,

когда уже сложно было скрывать.

"Когда ждать?" – спросил он.

"Где-то после Нового года" –

ответила она.

 

Летний воздух пахнет дождём,

и дни такие длинные, что даже после

захода солнца долгое время

не наступает темнота.

 

С утра рыбаки выходят в море,

и когда возвращаются,

их сети наполнены морскими ежами,

жгучими, как огонь,

медузами.

 

Прикладывая голову к её

животу, он слушает его,

словно раковину, скрывающую

пение дельфинов.

 

Вечерами,

после работы,

он сидел рядом с ней и рассказывал

о делах, обо всём, что с ним

случилось за день.

 

Договорились: если будет

девочка, имя выбирает она,

а если мальчик –

выбирает он.

 

И Мария перебирала вслух женские имена,

хотя знала, что на самом деле

будет мальчик.

А Иосиф перебирал имена

мужчин

и ещё совсем ничего не знал.

 

 


Виолончелист

 

Тащит виолончелист

свой деревянный инструмент,

останавливается,

переводит дыхание.

едва держится в воздухе,

едва волочит ноги

по каменной улице.

А вот как кричат ему

прямо в лицо,

вот как гневно сопровождают,

наседают со всех сторон,

сыплют проклятия.

 

Сходятся мужчины,

угрюмо стоят женщины,

дети бросают золотые

апельсины

брусчатки.

 

Столько злых слов

он и не слышал за всю свою жизнь.

Будто бы он виноват,

что должен тащить этот

чёртов инструмент,

будто виноват, что

не может бросить его

посреди улицы.

Но кому и что ты докажешь,

кому объяснишь?

 

Воздух разрывают крики,

разламывает лай.

Скоро проступит кровь,

скоро прольются слёзы.

 

Хмурятся мужчины,

галдят женщины,

дети запомнят это небо

до конца своих

долгих дней.

 

А уже когда выбираются

за город, останавливаются

на холме, он ставит

инструмент на землю,

достаёт смычок,

припадает к лакированному дереву,

висит на нём,

не в силах оторваться,

и движения его так тяжелы,

и на пробитых ладонях

запекается кровь.

Тогда

 

плачут мужчины,

вянут женские сердца,

и у детей

в стиснутых кулаках

растут жемчужины

музыкального слуха.

 

 


ПОЧЕМУ МЕНЯ НЕТ В СОЦИАЛЬНЫХ СЕТЯХ


Игла

 

Антон, тридцать два года,

в статусе было указано, что живёт с родителями.

Православный, хотя в церковь и не ходил,

закончил университет, иностранный – английский.

Работал татуировщиком, у него был свой почерк,

если так можно сказать.

Через его умелые руки, острую иглу

прошло множество местных.

 

Когда всё это началось, много говорил о

политике, истории, начал ходить на митинги,

перессорился с друзьями.

Друзья обижались, клиенты исчезали.

Боялись, не понимали, покидали город.

 

Лучше всего чувствуешь человека, прикасаясь к нему иглой.

Игла жалит, игла сшивает. Под тёплым

металлом так податливо полотно женской

кожи, так прочен светлый брезент

кожи мужской. Протыкаешь чью-нибудь

оболочку, выпускаешь из тела бархатные

капли крови, бьёшь, бьёшь, выбиваешь

крылья ангела на покорной поверхности мира.

Бьёшь, бьёшь, татуировщик, ведь мы призваны

наполнять этот мир смыслом, наполнять его

красками. Бьёшь, татуировщик, эту

обшивку, под которой болезни и души –

то, чем мы живём, ради чего умираем.

 

Кто-то рассказал, что его подстрелили на блокпосту,

рано утром, с оружием в руках, как-то случайно –

никто ничего не успел понять.

Похоронили в общей могиле – их всех так хоронили.

Личные вещи передали родителям.

Статус так никто и не поменял.

 

Придёт время – и какая-нибудь сволочь

обязательно напишет об этом героические стихи.

Придёт время – и какая-нибудь сволочь

скажет, что об этом вообще не надо писать.

 


Поисковик

 

Долго её искал. Номер она изменила,

из города уехала, социальными сетями

не пользовалась. Через знакомых найти

не удалось, через церковь тоже.

А потом сама написала: о делах,

о переезде, о новой обстановке, о привыкании.

 

Рассказала о брате, думаю, ради этого и писала –

чтобы рассказать о брате, о его смерти.

Наверное, обращалась с этим не только ко мне,

во всяком случае –

не ко мне первому. Как-то слишком спокойно

рассказывала. Их накрыли, писала, всех вместе, одним

залпом. Потом наши вернулись, хотели

забрать погибших. Вернее – то, что от них

осталось. Сложнее всего было с ногами. У каждого

должно быть по две ноги. Так их и складывали –

чтобы у каждого было по две ноги, желательно –

одного размера.

 

Брат занимался музыкой. Купил хорошую гитару.

У него её всё время одалживали.

Что же с ней теперь делать? – спрашивала она. –

Я взяла, пробовала играть, порезала пальцы с непривычки.

Очень болело. До сих пор не заживает.

 


Секта

 

Андрей и Павел, адвентисты, студенты.

Папа-предприниматель поддерживал общину,

они привыкли, что церковь –

часть их жизни:

бывали там ежедневно, помогали

делать ремонт, выкладывали фото в сети,

благодарили за поддержку.

 

Их и в мирные времена считали сектантами,

а когда всё это началось – просто организовали

на них охоту. Кто-то выехал, кто-то спрятался.

А их обоих схватили. Держали в подвале,

заставляли хоронить погибших, копать могилы.

Они хотели откупиться, боялись, плакали.

Их перевели в другую яму. Просто забыли

о них, будто они не существовали.

Сидели в чёрном подвале, слушали темноту,

сначала молились, потом бросили –

стыдились друг друга.

 

Веру и теряешь тогда, когда выпадает

возможность за неё умереть, а ты этой

возможностью не успеваешь воспользоваться.

Зачем вера тому, кто видел, как всё выглядит на самом деле?

Зачем верить в то, что не имеет для тебя

никакого значения?

Никто не говорит, что было со святыми, у которых

на теле раскрывались стигматы. Что было с этими

стигматами? Они сами собой закрывались,

словно розы под вечер? Или долго кровоточили,

гноились, болели под бинтами?

Мужчины со слепыми от мрака глазами

приходили в госпиталь на перевязку,

сжимали зубы, когда сестра отрывала им

от раны засохшие бинты, и свежая кровь

проступала на тёмной коже. Просили

обезболивающее, хотя бы какое-нибудь.

Но нет никакого обезболивающего

от того, что у них болит, просто нет.

 

 


Чеченка

 

Юра,

уже за сорок,

историк по образованию,

социальный работник.

Сидит в сетях,

отслеживает рваный шаг истории.

Пишет блог от имени чеченки,

выдумал себе такую снайпершу,

живёт теперь её жизнью.

 

Пишет о её вере,

пишет о её сомнениях,

пишет о её чуткости,

делает зарубки на её примере:

 

это вот – враг-отец,

это вот – враг-сын,

это – дух святой, тоже враг,

его тоже стоит упомянуть

в общем расстрельном списке,

по которому заказывает молитвы

невидимая снайперша.

 

Мир – почтовый мешок,

зашитый колючей проволокой.

Прорвёшь – полезут из

детских рубашек и полотенец

чёрные жабы и ужи.

 

Нам не узнать,

кто стоял в распалённых толпах,

готовых рвать нежную ткань

чужого тела.

Нам не узнать,

кого в этих толпах не было.

 

Вести тебя

по ночным дорогам

между травой и углём,

делать неслышными

твои шаги в лёгких

профессиональных кроссовках,

выводить к источникам

в обход натоптанных

коровьих стёжек,

оставлять для тебя на утро хлеб,

завёрнутый во вражеское

знамя.

 

Утром он

перечитывает написанное.

Иногда что-нибудь добавляет.

Иногда правит.

Бреется, режет кожу

старыми станками.

 

Но крови нет.

Совсем нет.

И смерти тоже нет.

 

 


Псих

 

Жалко город, – говорит он. – Уничтожат его.

Как Содом и Гоморру, – добавляет.

 

Его брат лежит в интернате для психически больных.

Несколько дней назад интернат захватили.

Во дворе поставили миномёты.

 

Он навещает брата. Сидят на лавочке, под яблоневыми

ветками. Внешне похожи – оба в спортивных костюмах,

оба коротко стрижены. Только у одного в руках

мобильный телефон. Хотя в городе всё равно нет связи.

 

Автоматчики не обращают на них внимания.

Они тоже на них не обращают.

 

В детстве он брата стыдился, никогда не говорил

о нём, никогда не брал его с собой. Знаешь,

как это – когда в семье псих? Папа нормальный,

мама нормальная, ты тоже нормальный, но есть

один псих. Настоящий псих. Псих. В твоей семье.

А значит, на тебя тоже падает подозрение.

 

Когда подрос, просто перестал обращать на брата внимание.

Будто его и не было. Так бывает, когда идёшь по улице

и замечаешь боковым зрением что-то неприятное,

что-то такое, что вызывает страх и отвращение: например,

разорванное животное, но знаешь:

если туда не смотреть, то будто ничего и нет,

будто бы всё нормально.

 

Вот и теперь так: сидят вместе, молчат,

никто на них не обращает внимания. Будто их

нет. Разве мало их здесь осталось –

тех, кто так и не выбрался,

тех, кто лежит на обочине,

как разорванное животное.

 

Руководство интерната давно разбежалось.

За больными присматривают несколько уборщиц.

Старые женщины, которые проработали

здесь всю свою жизнь. Шестеро или семеро.

Не так уж и мало для города-миллионника.

 


Мародёр

 

Плохая биография,

из таких биографий делают утренние новости.

Отец его замёрз в декабре, в пустом трамвае.

У мамы проблемы с сахаром.

Незаконченное техническое, два года на учёте,

сожжённое йодом горло,

разорванное арматурой ухо.

 

О чём ты мечтал все эти годы?

Чего хотел?

 

Всё, чего хотел он, лежало

в ближайшем торговом центре.

Взломать его было, будто сломать

печати на папских грамотах.

 

"Никогда у меня, – писал он, – не было такого

количества денег, чтобы купить

всё, что мне хочется. Всегда что-то

откладывал на лучшие времена.

Только теперь понял, что лучших

времён не будет.

 

Ты тоже родился здесь.

Ты знаешь, как оно всё.

Скажи следом за мной:

жизнь – жестока и несправедлива,

жизнь – безнадёжна и коротка,

жизнь – безрадостна и подла.

Тот, кто ничего не имеет,

ничего и не будет иметь,

тот, кому нечего терять,

ничего не потеряет",

 

Здесь давно никто не ждёт лучших времён.

Тихую молчаливую смерть здесь никто не отличает

от других женщин.

Здоровое сердце, больные лёгкие –

живёшь с ней, потому что любишь,

умираешь потому, что живёшь с ней.

 

"Спасибо, что пишешь, – благодарит он, –

спасибо, что пишешь".

"Не за что", – отвечаю я.

Правда ведь – не за что.

 


Плейер

 

Саша, тихий пьяница, эзотерик, поэт.

Целое лето просидел в городе.

Когда начались обстрелы – удивился,

стал смотреть новости, потом бросил.

Ходит по городу, не выключая плейер,

слушает разных динозавров,

натыкается на сожжённые машины,

на разорванные тела.

 

Нам остаётся от целой истории,

от мира, в котором жили,

слова и музыка нескольких гениальных

людей – они тщетно пытались нас

всех предостеречь, пытались что-то пояснить,

но ничего не пояснили, никого не спасли,

лежат на кладбищах,

из их гениальных грудных клеток

растут цветы и трава.

Больше ничего не останется –

только музыка, только пение, только голос,

который заставляет любить.

 

Можно никогда не прерывать эту музыку.

Слушать космос, зажмурив глаза.

Думать о китах в ночном океане.

Больше ничего не слышать.

Больше ничего не видеть.

Больше ничего не чувствовать.

Кроме запаха, конечно.

Кроме трупного запаха.

 


Капеллан

 

Игорь, капеллан, тридцать лет,

но не бреется, чтобы выглядеть старше.

Все хотят выглядеть взрослыми, серьёзными.

Тем более в тридцать.

Возраст, в котором можно себя потерять.

Опасный возраст. Даже для капеллана.

 

Странно исповедовать мужчин,

которые так упорно и последовательно нарушают все

господни заповеди. Обжигают кожу о раскалённый

металл, обжигают губы табаком, курят

на ветру, оглушённые, разгневанные.

Окурки летят в мокрую траву –

крестики, иконки, масло под ногтями,

выключают мобильники,

идут на исповедь.

 

Рассказывают ему свои секреты, делятся бедами.

Он бы уже и не слушал всего этого, но что может поделать.

Каждый грех – словно камень с морского побережья.

Разгневанные мужчины кладут ему эти камни в ладонь –

каждый свой тёплый камень, долго ношенный в кармане.

У него уже полные сумки этих камней,

он уже еле тащит их за собою.

А они всё приходят и приходят,

приносят свои камни,

передают ему,

словно что-то самое главное.

 

Постоянно, уже столько дней.

Докуривают, шутят, становятся в очередь,

боятся не успеть.

 

Все успеют.

Никто не опоздает.

 

 


Шпион

 

Володя, 25 лет,

врач, психолог,

ведёт видеоблог, учит правильно

относиться к жизни,

получать радость от каждодневных вещей,

поясняет простые слова,

просеивает негативную энергию,

словно тяжёлый речной песок.

 

Два месяца назад он попал в плен.

Нашли камеру, обвинили в шпионаже.

Никаких шансов выйти, будет сидеть

до Страшного Суда.

 

Лежит в бетонном мешке, на матраце,

накрытый одеялом, одетый в чужой свитер

со следами крови, лежит рядом с кем-то

тёмным-тёмным, боится даже посмотреть

в его сторону, лежит, а тёмный его доканывает:

 

Каждодневные вещи, шпион, –

нательное бельё, вчерашний хлеб.

Господень замысел, шпион, –

колючее одеяло, пропахшее дождями.

Прячься под ней, шпионь, всматривайся, вынюхивай.

Подсматривай за родиной, попробуй увидеть что-то такое,

что она от тебя упорно прячет,

чем никогда не делится, подглядывай в светлую щёлку,

за которой вершится правосудие.

 

Святое семейство прячется

за дверями выстуженного жилья.

Проём разбитых дверей заткнут колючим одеялом.

Насколько хватит нашего умения

понимать простые слова, не укорять никого

за отсутствие тепла, за растревоженный свет?

 

Придёт время – сами позовут, и тебя, шпион,

и всех нас позовут, с вещами, с одеялами,

с остатками боли.

Пойдём в синие снега,

пойдём в красную ночь,

будем идти на свет из небесной щёлки,

будем спешить на Страшный Суд.

Судите нас, судите, судьи, лишайте надежды,

судите нас, судите, судьи, посылайте

на исправительные работы.

 

Исправленные, напуганные,

говорим простые слова,

хватаем сухими губами горячий снег,

хватаем последний снег,

золотой.

 


Носорог

 

Полгода она держится.

Полгода рассматривает смерть,

как носорога в зоопарке;

тёмные складки,

тяжёлое дыхание.

Боится, но не отводит взгляд,

не зажмуривает глаза.

 

Страшно, очень страшно.

Так и должно быть.

Смерть страшна, она пугает.

Страшно дышать смрадом красной луны,

страшно смотреть, как творится история.

 

Полгода назад всё было совсем иначе.

Полгода назад все были другими.

Никого не пугали звёзды,

падавшие в водохранилища.

Никого не настораживал дым,

поднимавшийся из разломов чёрного грунта.

 

Посреди ночной улицы,

среди шума и огней,

среди смерти и любви

она зарывается лицом ему в плечо,

бьёт его отчаянно кулаками,

плачет, вскрикивает в темноте.

Я не хочу, говорит, всего этого видеть,

я не могу всё это в себе носить.

Зачем мне столько смерти?

Куда мне её девать?

 

А куда девать смерть?

Носить её за спиною,

как цыганское дитя:

никто не любит его,

и оно никого не любит.

Любви так мало,

любовь так беззащитна.

 

Плачь и разбивай темноту своими тёплыми руками.

Плачь и не отходи от него ни на шаг.

Мир никогда не будет таким, как прежде.

Мы ни за что не позволим ему

остаться таким, как прежде.

 

Всё меньше освещённых окон на холодной улице.

Всё меньше беззаботных прохожих

около витрин магазинов.

В адской осенней тьме остывают поля и реки.

Угасают костры под дождём.

Замерзают города среди ночи.

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера