Вячеслав Тюрин

И можно было сесть на подоконник





* * *
Наступила зима. Снова к земле прибиты
стебли трав и следы зверей, убежавших в норы
переждать эту пору, во сне схоронить обиды
на поднявшийся ветер с клочьями бледной своры
над дрекольем тайги. Ударит мороз по стёклам —
начинаешь ценить узора замысловатость
и включаешь обогреватели. Всё же тёплым
быть труднее, чем вырабатывать киловатт из
узловатой реки, берущей начало с верху
Тофаларских гор, куда без чужой подмоги
доберись ещё да с медведем сходи в разведку,
вспоминая по ходу байку про волчьи ноги.
Туркестанский загар сошёл; я уже порядком
пообтёрся в родных углах и снаружи глянул.
Положила зима конец беспонтовым пряткам.
Полумесяц во тьме торчал и туда же канул.


* * *
В конце восьмидесятых (если быть
точнее, то в разгаре перестройки)
я срочно поступил в пединститут,
на факультет ин. яза, что сказалось
впоследствии на качестве письма.
На почерке судьбы, дающей повод
своею безответностью к речам,
лишённым адресата. В листопаде
по щиколотку легче вспоминать,
чем отвечать на глупые вопросы
нужды в отдельно выдранной стране.
Бутылка молдаванского портвейна,
случайный собеседник — вот и всё,
что нужно человеку на том свете,
напоминающим безлюдный парк,
ежели верить факту сновидений.

Я сквозь иероглифику ветвей
смотрю на прошлое. Так невидимка
разглядывает дело рук своих
сквозь пальцы. Дело было в Красноярске,
но пахло моюнкумскою ботвой,
и быстрыми шагами шло к развязке
по коридору, где любая дверь
служила вариантом уравненья
с одними неизвестными, пока
не разберёшься, кто кому подходит,
как штепсель и розетка, например.

И можно было сесть на подоконник
и, дым глотая, думать о любви,
пока другие занимались чем-то
вроде неё, во тьме, на все лады
пружинами скрипя, как заводные.


* * *
Даже если подамся в иные края,
никогда не забуду,
как растила меня ты, Россия моя,
как вела меня к чуду

песнопения. Этим обязан тебе
я и Богу, конечно.
Крепко спаян с тобой в разночинской судьбе.
Ты вела меня нежно

через вьюгу, колдобины, ямы, тайгу,
торфяные болота.
Я тебя в своём сердце навек сберегу —
это долг патриота.

Потому что нельзя позабыть твой народ,
твой язык, твоё имя.
Можно просто пойти по одной из дорог,
что зовутся твоими.

Не свернуть со стези, не предать языка…
Край певучих наречий!
Только здесь я могу созерцать облака
и твой лик человечий.


* * *
Гравюра березняка.
Забор да столб телеграфный.
Над чем и висят облака.
Пейзаж начинался с заглавной
буквы. Допустим, Л.
И долго в окно глядел.

Я думал, что знаю вас,
ограды, кусты, деревья,
пока не разорвалась
осколочная звезда
над головой моей,
над пустырём кочевья
со знаками повествованья,
застывшими навсегда.

Я думал, что перечту
книгу с рисунками рая,
где черёмуха палисада
занавесила тын избы.
Где, влюблённый в свою мечту,
чей-то мальчик идёт, играя
с королевою листопада,
по ступенькам своей судьбы.


Песня для дальнобойщика

1.
Одна мысль ускользает ящерицей в кусты
перед носом у дальнобойщика, но другая
появляется с наступлением темноты,
голосуя на трассе, погоду судьбы ругая.

Что там ещё за новости? Резко по тормозам.
Как глазницы голодного дога, пылают фары.
«Не подберёте до города?» — «Надо сказать «сезам».
И всякие разные мысли, числом как монголо-татары

берут его башню приступом, изводя
мозг эпизодами счастья,— вроде прокрутки фильма
в пустом кинозале, под барабан дождя.
Но, в общем-то, всё приемлимо. Даже стильно.

Ворона кричит на ломаном языке
древних людей о том, что всё это лажа.
Стоит ли возражать, если перо в руке,
чай на столе, в начале ночная стража?

Разве не к этому все мы так долго шли?
Каждый своей дорогою нёс котомку
со снедью, дикорастущей из-под земли,
в подарок изголодавшемуся потомку.

Сетуя на библейскую суету,
всё же взгляни вокруг. Озираться надо.
И, набирая медленно высоту,
камнем сорваться под ноги променада.

В гуще толпы завязнув, обратно ввысь
резко рвануться: через колючки — к звёздам.
Или на чём-то более близком остановись,
если не вышел ростом.

Это же так естественно. Даже зверь
с номером навороченной иномарки
вряд ли станет ломиться в любую дверь,
чтобы спросить там спичек или заварки.
<>2. Редея на подступах к городу, дебри тайги
меняют окраску. Тучи висят, как горелая вата.
Ковыряются в солидоле многодетные битюги,
бабы в оранжевых куртках орудуют угловато,
дёргая на развилках за рычаги.
Жизнь — она приключениями богата.
В смысле — чревата возможностью, встамши не с той ноги,
кончиться раньше времени, как зарплата.
3.
Содрогаясь от наваждения, человек
открывает глаза и всматривается в небо,
как авгур. «Неужели скоро повалит снег»,—
рассуждает он про себя, неприятель снега,

летописец тоски, меняющей адреса,
узник совести, самоучка, певец абсурда,
в силу коего совершаются чудеса
и паршивых овец отлавливают из гурта.

Вероятность, что мы не встретимся никогда,
велика. Впрочем, как и всякая вероятность.
Я не знаю, куда уходят мои года,
и не верю, что Боги заново сотворят нас.

Очевидно, что просто кончится монолог,
адресованный в пустоту. Перестанет петься.
Человек из народа вычтется, как налог
на ту жизнь, что была им прожита горше перца.
4.
Ангелам остаётся крыльями развести.
Буквы пляшут перед глазами, словно чёрные человечки.
Смерти не скажешь: «Уйди. Считаю до тридцати
семи» — чтобы ждать её в январе возле Чёрной речки,
а вовсе не моря, шумящего далеко,
словно мятежное войско на стогнах Рима.
Вслушайся в эти волны. Как на душе легко
было тому, кто, расслышав эхо в ущельях Крыма,
воспел эти каменистые берега,
молчаливые кипарисы на страже чудом
уцелевшей Эллады, что памятью дорога
для певца, высоко равнодушного к пересудам
о себе, но сражённого ревностью по любви.
Ибо стрелы калёные есть у неё в колчане.
Так реви же, пучина, вздымая валы, реви!
Делай тризну по брату, ведь вы с ним однополчане.


Где-то в Северо-Западном

Среди всякого города, пусть он уже зарос
новостройками, будет место для возвращенья.
Это свалка металла, где вещи даны вразброс
и едва ли найдёшь растенье.

Пацаном ты искал тут магний, копался во
всяких железках, как надлежит изгою.
Но шло время, взрослело серое вещество.
Небеса над тобой, как и прежде, замусорены лузгою

воронья. Но клевать им было нечего. Разве что
ждать гражданской войны с высоты своего полёта,
пока, роясь в железках, уверенный на все сто
(в чём, неважно), похожий на санкюлота

Промцветметом воздвигнутых баррикад,
ты срывался с урока, шатался назло режиму
где-то в Северо-Западном. Действуя наугад,
объяснялся в любви девчонке одной всю зиму.

И весной она поняла (ведь ты был упрям)
и пришла, несмотря на строгий запрет домашних,
как условлено было, в беседку, почти во храм.
И вы счастливы были, как будто нашли бумажник

с разноцветными цифрами: можно сложить их так,
что получится калейдоскоп, мозаика, шахрезада.
Время следовало за вами по пятам, отмеряя шаг.
Понемногу светало, веяло сиренью школьного сада.

И вы долго брели во мгле, говоря слова
дружбы. На старых липах поблёскивала зарёю
новая жизнь. От этого кругом шла голова.
Без обиды: на пустыре свои пять золотых зарою,

чтобы выросло дерево, в полдень давая тень
одичалому путнику, сталкеру лихолетья.
И да будет оно раскидисто, приводя в изумленье день.
Я хотел бы расти на холме, птичьи слушая междометья.

На высоком холме, стерегущем мою тоску
от нападок ушлой ботвы, низколобой дряни
свалок, зловонно тянущейся к куску
воспоминаний, как к жертвеннику — миряне.


Восточно-Сибирская ветка

На пустынном вокзале художницы карандаш
изображает транзитного пассажира.
Беглый набросок выглядит как пейзаж
осени. Ветви нищенствуют. И сыро

в воздухе. Проступает одна черта
за другою, как иероглифы листопада.
Гибнет улыбка в хищном разрезе рта.
Спят улитки в глазах усталого психопата,

размышляющего, как отличить искусство от ремесла.
Дескать, действуя по заказу, ваша кисть остаётся мёртвой.
А та ничтоже сумняшеся на ватман перенесла
дремлющего пассажира. Совесть — вот контролёр твой.

Отрывая взгляд от окна, вижу полупроводника-
полупризрака в износившейся кацавейке.
Спрашивает билет. Надрывает. И снова тоска.
Стоит уйти покурить, как заняты все скамейки.

В общем вагоне дорога делится пополам.
Исповедьми богата Восточно-Сибирская ветка.
Но радио начинает транслировать тарарам,
и подпевает ему вполголоса малолетка.

Скоро все будем там, где выспимся, как сурки.
Что же нас гонит из дому? Внутренняя поломка?
Все мы паломники в мире, написанном от руки
тобою, прости, художница-незнакомка.


Памяти О. Л.

День состоит из видений и, собственно, грёз
индустриального толка. Внутри шлакоблочных,
геометрически недоразвитых угроз
оберегается камерный опыт заочных
ставок с инкубами лестницы, гулче стократ
храма, где только что пели залётные музы.
Крыша поехала, как иногда говорят
в обществе лиц, наводняющих осенью вузы.

Подозреваю, что нынче, как в прошлом году,
в аудиториях города вялятся мозги.
Держатся речи. Скамейка пустует в саду,
словно мы только что вышли с тобой на подмостки.
Дикого полон достоинства, тёк Енисей,
медленно воды влача по широкому руслу.
Камни блестели на отмели… Всё же рассей
мои сомнения, как бы там ни было грустно.

Всё же, кирпич обнажая, ветшала стена,
лист облетал понемногу, скрипели трамваи.
Странные речи вели мы с тобой дотемна;
было светло на душе, но желтела трава и
лето кончалось… Увы, для тебя — навсегда.
На полуслове, глушимое серостью будней.
Из умывальника брызгала на пол вода,
и становилось на рынках ещё многолюдней.

Действуй.
Здесь твой
путь.
Будь.


* * *
Жёлуди лежат во рвах обочин,
на лотке сверкает виноград —
дорог сердцу, потому что сочен,
созревая сотни лет подряд
там, где у чинары лист отточен
и с ладонь мужскую в аккурат.
Там, где небо, когда смотришь очень
нежно, рдеет, опуская взгляд.

Если долго ходишь по Ташкенту,
то, с людьми вступая в разговор,
помни хорошо свою легенду:
на слове поймают, если вор.
Ибо нету лишнего на свете —
всё сгодится дворнику в костёр.
Дым костра, как сумрак лихолетья,
крылья надо мною распростёр.


* * *
Легко сказать: родился там-то,
работал кем-то на кого-то.
Давно я не писал диктанта.
Да и кому служить охота
сосудом для чернил, быть вещью.
Хотя бы на листе бумаги.
Терять осанку человечью.
Как будто думать о Гулаге
промозглой осенью в Вермонте.
Легко сказать: окончил школу,
стал одеваться от Ле Монти,
бить кулаком по дыроколу,
смотреть на женщин обалдело
до той поры, пока одна из
них на тебя не поглядела
и кончился психоанализ.


Розы в стране гипербол

Я люблю блаженную розу,
расцветающую без спросу

палисадниками, полями.
Розе нету нужды в рекламе.

Соловьиной предмет рулады,
отрицанье любой ограды.

Ну, а то, что шипами богата,—
не беда для нашего брата.

Роза — больше, чем роза, в России.
Как иначе? Страна гипербол,

у которой глаза большие,
как озёра, где силы черпал

взгляд, блуждающий по равнине,
ибо с ней его породнили

годы странствий, разлук и писем,
от которых он стал зависим,

как от выпеченного хлеба,
созерцая пейзажи неба, —

сын реки, вопреки бегущей,
как язычник на праздник кущей.

И стояла над миром осень,
отражаясь стволами сосен

в откровенных и потаённых
окоёмах и водоёмах.

А за что комара-зануду
я люблю, говорить не буду.

Всё равно он меня достанет,
потому что на нём креста нет.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера