Тамара Ветрова

Толстый Журнал. Вести с полей. Повесть

1.

Неправда, что в редакциях толстых журналов царит дух тления. Это раньше там пахло по-домашнему; тянуло пылью, нафталином и дешевым кофе; горы окурков в банках из-под кильки в томатном соусе указывали на напряженный творческий процесс. Теперь все поменялось. Отныне  кораблик больше не болтается бестолково в бурных волнах. В клубящемся тумане новой эпохи зажглись маяки, и поплыл кораблик на неверный свет – тот еще парус одинокий…

— В конце концов, - размахивая тонкой сигаретой, убеждал сам себя зав отделом поэзии Юрий Мрачковский, - нам всем нужна твердая почва.

— И, кстати говоря, - развивал ускользающую мысль Юрий Казимирович, - это не вопрос цензуры.

— Естественно, - кривя рот, откликнулся Андрей Балыков – тот самый, что курировал в «Толстом Журнале» отдел прозы и наводнил его собственными сочинениями – байками и афоризмами, согретыми мягким юмором.

— Мягким, как это самое… - комментировал рыжий критик Киряев.

А потом говорил:

— Писал бы ты лучше, Андрюша, басни. Допустим - «Стрекоза и муравей».

— Это у Крылова, - неуверенно вставила секретарша Тина.

— Не может быть! – удивился вредный критик. – Подумать только. Вот уж точно: идеи витают в воздухе.

— Еще Достоевский писал о демоне иронии, - гнул свою линию Мрачковский. Была у него такая профессиональная привычка: слышать только себя самого. Вот человек и лелеял всякую собственную мысль, какой бы ничтожной она ни была.

— Нам всем необходима твердая почва, - будто глухой среди глухих твердил поэт. – Твердая почва, плюс выверенные ориентиры.

Киряев лениво осведомился:

— Кем выверенные?

В комнате наступило короткое молчание. Секретарша Тина переводила испуганный взгляд с одного на другого и в конце концов ускользнула в темный коридор.

«Что за люди, - подумала девушка. – Не поймешь, когда шутят, а когда говорят серьезно».

Но тут Тина ошиблась. Времена беззаботного трепа и «демона иронии» были, как тот больной, который, скорее, мертв, чем жив. Твердая платформа и выверенные ориентиры не были красивым призраком прошлого. Они были именно прошлым, – но прошлым, вторгшимся в настоящее и словно несколько подретушированным умелым визажистом. Короче - типа покойника в макияже.

Смеяться тут, понятное дело, не над чем. Новая эпоха приобрела тотально серьезное выражение лица, и в соединении с клочьями человеческого мяса, свисающими из бездонной вонючей пасти, эта серьезность особенно трогала. Ну а ребята в редакции регионального журнала – что ж… Им-то куда прикажете деваться? Они не граф Толстой, землю пахать не умеют, так что тут одно из двух: или валить из редакции подобру-поздорову и сидеть без работы – или…

Вот они и выбрали это самое «или».

 Выбрать-то выбрали. Но – по простоте душевной – вообразили, что от них только и потребуется, что толкать тексты, окрашенные, так сказать, в цвета национального флага. 

— И в ритме Государственного Гимна, - добавлял Киряев.

Главный редактор Олег Воргулин, которому ни объяснять, ни намекать два раза было не нужно, умелой хозяйской рукой развернул журнал в правильном направлении. И поползли по страницам «Толстого Журнала» бесконечные дискуссии: и про Гоголя, который «наше все», и про ихнюю революцию – недостаточно революционную, и про то, что неважно – участвовали ли спецслужбы в этих гнусных, надо признать, делах – или просто наблюдали… Неважно – а то как же. Потому что, если вдруг этот вопрос станет «важным» - того гляди придется говорить о преступлениях против человечности (угадайте – чьих)… В общем – неважно.

Скреплялся же весь этот патриотически-пропагандистский трындеж, словно липкой слюной, проверенными рассуждениями из области «культура и вера», «вера и культура», «церковь: вера в идеалы культуры против веры в идолов суетного мира» и так далее, и тому подобное. Да прибавьте к публицистической патоке патоку литературно-художественную; возвращение к истокам прибавьте… к чистой воде, которой мы все вскормлены-вспоены, к здоровому консолидирующему реализму против коварного разъедающего постмодернизма… И все бы это, надо повторить, было не так уж страшно – мало ли кто, что и когда писал? Тем более – в рамках почти свободнойдискуссии – только все эти благие начинания накрылись в одночасье медным тазом. В редакции «Толстого Журнала» случилась неприятность: ребята получили черную метку. Сверху слетело четкое и не подлежащее обсуждению указание: решить, кто из членов редакции добровольнопойдет на войну. На ту самую, которую никто не объявлял, но которая, однако, вовсю пенится кровью, и люди на этой необъявленной войне подыхают точно так, как на самой что ни есть настоящей…

— Так что, Олег Анатольевич, - объяснили главному редактору наверху, - сами понимаете, одних дискуссий недостаточно. И остается удивляться, как вы, опытный человек, этого не поняли сами, причем – не поняли еще вчера?

Маленький Воргулин – умный недобрый человек, напоминающий осторожной повадкой и едким взглядом средневекового отравителя, вернулся в редакцию и тут же собрал всю компанию. Даже секретарша Тина явилась, недоставало только редакционного кота Рыбы – но тот заховался куда-то за батарею, обдумывая, надо полагать, мемуары «Моя жизнь в искусстве»…

Короче – собрались.

2.

В редакции наступили черные дни. Причем было этих дней не так уж много – ровно столько, сколько дал на раздумья главный редактор: три. Ну а через три дня доброволец должен был обнародовать свое решение.

— В принципе, - рассуждал, кусая трясущиеся губы, поэт Мрачковский, - такая командировка – бесценный опыт. После такого опыта плохо писать не сможет никто!

— Ты сможешь, - вставил критик Вася Киряев.

— Это опыт, - болтал поэт, слушая по обыкновению лишь себя самого, - который даст заряд на всю жизнь.

А Вася Киряев, зевнув, подвел черту:

— Забил снаряд я в пушку туго…

Мрачковский неожиданно полез в амбиции:

— Я сказал: заряд, а не снаряд. И кстати: у Лермонтова тоже «заряд».

Но Киряев реагировал вяло, не до того было…

— А если человек… пацифик? – тонким голосом сказала секретарша Тина.

— Кто? – удивились все.

— Ну, против войны…

Киряев басом захохотал, улыбнулись и остальные.

— Тиночка, - объяснил Андрей Балыков. – Никакой войны нет, понимаешь?

— А что же есть?

— Выступления националистических групп. Фашиствующие молодчики, слыхала?

— А с кем они воюют?

— Тинуся, у нас кофе есть? – спросил Вася Киряев.

— Только растворимый.

— Валяй, деточка, растворимый…

В общем, первый день проболтали, словно позабыв про то, что регламент довольно жесткий. Позабыв простую арифметику: три минус один – два.

3.

Второй день был ознаменован небольшим происшествием. Поэт Мрачковский попытался дать пощечину критику Васе Киряеву, но промахнулся. Ну а Вася действовал более организованно и попал. В результате зав отделом поэзии получил в глаз.

Самое печальное, что гадкая сцена не имела необходимой прелюдии; ей не предшествовало  эмоциональное обоснование, не говоря о логических предпосылках. Человек ни с того ни с сего не бьет другого человека в глаз, даже в случае, если оба являются сотрудниками одного и того же толстого журнала. Окруженный товарищами, Мрачковский отказывался назвать причину, по которой предпринял попытку дать пощечину своему коллеге. Нос его покраснел, хотя, по здравому рассуждению, должен был покраснеть пострадавший глаз. Помимо прочего, поэт то и дело шмыгал красным носом, да и вообще – производил жалкое впечатление. Ну а негодник Киряев, наоборот, даже не поменялся в лице. Можно подумать, что его основная профессия была размахивать кулаками, а не критически воссоздавать картину литературной жизни.

Усевшись верхом на стул, как на любимую деревянную лошадку, Киряев оглядел хмурым взглядом столпившихся сотрудников и сообщил, что лиха беда начало.

— Не понял, - откликнулся Андрей Балыков. А затем прибавил, что Васе, мол, не мешает извиниться перед Юрием Казимировичем.

— За что это? – не без удивления спросил критик.

— За то самое. Даешь волю рукам, так имей совесть хоть прощения попросить.

— А как же моя пощечина?

— Да ведь Юрий Казимирович промахнулся.

— Вот, - сказал Вася Киряев с торжеством. – Именно. А, спрашивается, почему? Потому что – если вы не в курсе – он пишет трактат «Молекула культуры». А ему не трактат надо писать, а заниматься утренней гимнастикой.

— Во-первых, - прогоняя улыбку, заступился Балыков, - не молекула, а вещество.

— В смысле?

— Трактат Юрия Казимировича имеет рабочее название «Вещество культуры».

— Не уверен, - сказал наглец Киряев, причем высказывался таким образом, словно пострадавшего Мрачковского рядом не было.

Перепуганная Тина шепнула:

— Это пятна на солнце. Такая активность, что даже животные не остаются равнодушны.

— Значит, животные? – сдержанно переспросил поэт Мрачковский.

— Рыба с утра лежит под батареей, как мертвый, - еще тише пояснила секретарша.

— Рыба? – зловеще повторил поэт.

После чего молча приблизился к рабочему столу Васи Киряева, заваленному бумажным хламом, и ловким, как говорится, движением руки снес все это добро на пол. Затем отвесил присутствующим издевательский поклон, который, впрочем, оставил двойственное впечатление; можно было подумать, что у поэта внезапно разболелась поясница. Откланявшись, поэт Мрачковский покинул помещение.

— В синем и далеком океане, - насвистывал Киряев.

Разбросанные листы слабо шевелились на затоптанном полу. Ими, точно погибшей листвой, играл ветер, долетавший из открытой форточки.

4.

Олег Воргулин недолюбливал литературу. Но главным образом его неприязнь распространялась на литераторов – людей самолюбивых, амбициозных и начисто лишенных способности адекватно оценить представленную работу. От слов какого-нибудь автора, намекающего, что ему приходится работать «в стол», Воргулин бледнел и покрывался сыпью. Ему хотелось сказать: зачем в стол? Работай «под стол», старый козел! А еще лучше – сразу в унитаз, там твоей жвачке с философским уклоном самое место…

Впрочем, главный редактор был человеком сдержанным. И правда: мало ли какие порывы испытывает человек на жизненном пути (иначе говоря – в рабочем своем кабинете)? У одного такая физиономия, что, как говорится, хочется размазать за одно только выражение лица…  А имеется и особая категория: эти прорываются в кабинет главного редактора исключительно с целью разоблачить какого-нибудь признанного мастера. Желательно – лауреата Нобелевской премии. И вот усаживается такой на стул и вначале громко сопит через волосатые ноздри, собирается с силами… Тем временем из ноздрей (кажется наблюдательному Воргулину) тянутся струйки гари, как от паровоза старой формации. Короче: посидит такой перед тоскующим редактором – и начинается. Иосиф Бродский, понизив голос до доверительного шепота, толкует этот козел, не был, оказывается, человеком слова. И запросто мог нарушить данное обещание!

(«Может, отравить его на фиг? Либо самому… это самое»)

— Это, собственно, - тянет посетитель, - и есть предмет моего художественного исследования. Так сказать – в кадре и за кадром.

— За кадром?

— Иначе говоря, те детали, которые оказались не отражены в многочисленных…

При всем при том Олегу нравилась его работа. Кабинет нравился, кресло с высокой спинкой и в целом – занимаемая должность. Главный редактор регионального журнала, как ни говори, фигура значительная; и если журнал не совсем золотой запас, то, как минимум, неплохая крыша и недурная разменная монета. В особенности, если ты тоже имеешь отношение к литературе…

Короче говоря, ничего менять в собственной судьбе главный редактор был не намерен, во всяком случае – пока. Поэтому три дня, данные наверху для представления добровольца, были для него не пустым звуком. Олег был не дурак и хорошо понимал: вегетарианским временам пришел конец, теперь каждое чиновничье рыло не только трясется и смердит – оно еще и наносит смертельные удары. Оно, милые мои, теперь за свое личное благополучие не выговор объявит, а глотку перегрызет…

Три дня, три дня… Собственно, уже два, а не три…

Отсчет утопленников, а?

5.

Нехороший день продолжался.

Сотрудники, видать, не забыли предупреждение секретарши Тины про пятна на солнце и разбрелись кто куда от греха подальше.

Листы, сброшенные со стола Киряева нервным Мрачковским, продолжали слабо шевелиться на полу.

В покинутое помещение бесшумно вступил кот Рыба и несколько раз зевнул, широко разинув пасть. Затем он, аккуратно переступая пятнистыми лапами, взошел на разбросанные бумаги, покрывающие пол, и устроился в центре бумажной кучи.

В редакции было тихо, будто на поле отгремевшего сраженья.

Либо, наоборот, – в предвестии битвы…

Так или иначе, до половины третьего в помещениях «Толстого Журнала» стояла ничем не нарушаемая тишина. А ровно в половину третьего секретарша Тина сломала каблук. По правде говоря, она легко могла сломать ногу, и тот факт, что все обошлось, можно было счесть удачей. Однако девушка так не думала. Содрав с ноги изувеченную красную туфельку, Тина некоторое время смотрела на пострадавшую обувь, раздувая ноздри. Вслед за этим, она, прихрамывая, двинулась в комнату поэта Мрачковского – разгневанная и в одной туфле.

Хмуро и с раздражением оглядев девушку, поэт едва заметно пожал плечами, как бы демонстрируя намерение отгородиться от внешних проблем. Да только ничего у него не вышло. Повинуясь неизвестному импульсу, секретарша заговорила с не свойственным ей ожесточением. А главное – никак нельзя было понять, чего она хочет! Участия? Справедливости? Новые туфли?

В конце концов, Юрий Казимирович не без труда разобрал, что Тина – решительно непонятно, по каким причинам – требует от поэта объяснений. При этом то и дело повторяет его, Мрачковского строчку (которую выудила из намертво забытых им самим стихов), и настаивает на немедленной сатисфакции (причем Тина практически сразу справилась с трудным словом. Можно подумать – репетировала…).

Строчка же такая: «острокрылая сволочь откоса».

Ну что тут объяснишь?

Зав отделом поэзии заморгал глазами. Накопившееся за последние дни раздражение, горечь, отчаяние уступили место безмерному удивлению и едва заметной тревоге. Чего Тине надо, в самом деле? И – не пришло ли этой дурочке в голову всерьез воспринять маленький эпизод, случившийся чуть не полгода назад, в канун Рождества? (по этому случаю, кстати говоря, Мрачковский даже сочинил стишок – весьма неосторожный поступок. Впрочем, ни о какой «сволочи откоса» там и речи не было… Что, спрашивается, к чему?).

Тем временем Тина перешла от слов к делу. Она обошла стол, за которым укрылся поэт, и, сверкая глазами, объявила, что готова  - если Юрий Казимирович примет мужское решение – разделить с ним его судьбу.

Мрачковский задрожал. То есть натурально – застучал зубами. Переутомление давало себя знать, да и потом: человек с поэтической жилкой воспринимает жизнь иначе, чем обыкновенный обыватель.

Секретарша же, воспользовавшись минутной слабостью Мрачковского, недолго думая, влезла к нему на колени (при открытых-то дверях! Идиотка!) и приблизила к лицу поэта свое заплаканное лицо.

— Какое еще мужское решение? – спросил поэт, мобилизуясь.

— Ну как же, - удивилась Тина. – Командировка, само собой. Добровольца-то еще не нашли, правда?

— Так, - сказал зав отделом поэзии и без церемоний столкнул гостью с колен. – Значит, добровольцем?

— Комсомольцы-добровольцы, - повторял он в бешенстве. – Напиши мне, мама, в Египет…

— Причем тут Египет?

— Дура! – рявкнул Мрачковский, вновь теряя самообладание. – Идиотка! Пошла вон!

Слезы высохли на щеках Тины. Поэт увидел бледное личико, плоскую грудь под тонким трикотажем, непримечательные бедра… «Бес, что ли, его тогда попутал?».

— Импотент! – внятно сказала Тина и, развернувшись, хромая (все еще в одной туфле), покинула кабинет.

А Мрачковский подумал с неожиданной трезвостью: «Допустим. Но какие тогда претензии?».

6.

Андрей Балыков мучился.

Он, как и все остальные в редакции, конечно, ни на минуту не забывал, какого решения от них ждут.

И самое лучшее, что он мог сделать, это явиться к Олегу и громко заявить о своем намерении отправиться на эту долбаную войну…

Почему это решение было лучшим, а возможно, единственным? Пожалуйста. Потому что именно от него, Балыкова, немногочисленные читатели ждали такого решения. Потому что именно такая реклама (уж извините) была бы его настоящим, подлинным триумфом! Ведь одно дело – корчить из себя сурового супермена за письменным столом и искать приключений, путешествуя по трамвайным рельсам, и совсем другое – прилететь в какую-нибудь воинскую часть на вертолете, потереться там, сколько надо, а затем, даст бог, вернуться живым-здоровым, и уж тогда…

Да, тогда он напишет повесть, можете не сомневаться… Будет в этом сочинении и его знаменитый юмор – почему нет? Но и суровая нота будет, и горькая, и гражданская… Это, кстати говоря, особенно уместно, когда война – не объявлена. Ибо придает каждой строчке пронзительное личное звучание…

Размечтавшись, Балыков неопределенно улыбался.

Но спустя минуту случайная улыбка соскользнула со смуглого лица. Зав отделом прозы вдруг вспомнил, что на войне с человеком может случиться любая неприятность. Будь он хоть сорок раз замечательный писатель. Но, опять-таки, -  если все обойдется?

Размышления Андрея Балыкова прервал критик Вася Киряев. Ленивой походкой он вошел в комнату и уселся на стул с металлическими ножками, какие прежде украшали общепитовские столовые.

— Привет! – сказал он с неопределенной улыбкой, но ответа не получил.

Явление Киряева слегка напрягло Андрея. Васино простодушие никогда не обманывало Балыкова. Уж кто-кто – а он прекрасно знал, чтО за этим простодушием скрывается… Острый ум, безжалостная ирония, недурное образование (которым этот паршивец обязан исключительно сам себе)… И – опыт, дорогие мои… Пресловутый жизненный опыт, до которого им всем, как до луны.

Итак, Андрей молча и с нарастающим напряжением ждал, что скажет Вася Киряев (ибо без дела критик нипочем не явился бы к нему в комнату).

Но Киряев помалкивал, насмешливо глядя  на Андрея. Нагло глядел, словно знал наперед, какие мысли роятся в Балыковской голове…

— О доблестях, о подвигах, о славе, - высказался он, закончив свою мерзкую психологическую инспекцию.

Балыков, поморщившись, спросил:

— Чего пришел?

Рыжий критик задумался, а затем проговорил, причем в голосе его прозвучала как бы нота сожаления:

— Юрик сдает. Сейчас едва Тину не удавил.

Балыков поднял брови.

— Я бы лично, - болтал Вася, - именно удавил. Идиоты и вообще небезопасная публика, а в нынешней нашей ситуации…

Стараясь не выдать любопытства, Андрей Балыков сказал:

— Что такого сделала Тина, чего не делала раньше?

Киряев пожал плечами.

— Не знаю точно. Но блеяла что-то о мужском решении… Мрачковский - и мужское решение – подумать только! Ну а потом, заливаясь слезами, ворвалась  к Юрке и стала совать ему какую-то вышивку…

— Что???

— Говорю же, не знаю. То ли вышивка, то ли вязание какое-то кретинское… Короче – та еще мерзость, но сделанная своими руками.

— Но главное, - добавил критик, - эта дура, похоже, к нему уже не первый раз вламывается со своими чувствами…

Зав отделом прозы с шумом выдохнул.

— Так, - сказал он, помолчав. – А Юрий Казимирович, значит…

— Вот именно. Юрка побелел, потом вскочил на ноги, затрясся, знаешь, весь, пены не хватало… А затем подошел к этой идиотке с ее рукодельем, выхватил тряпицу из Тининых рук и предпринял попытку …

Тут Киряев не удержался и засмеялся – причем так беззаботно, будто и впрямь рассказывал что-то веселое.

— Короче: выхватил он тряпку и принялся заталкивать Тине в рот. Представляешь? Та захрипела, задергалась… А наш поэт натурально озверел, я его в жизни таким не видел…

— Из-за чего же, господи? – вполголоса выговорил Балыков.

Киряев вторично пожал плечами.

— Волшебная сила искусства, надо полагать.

— В принципе, - закурив, заметил Киряев, - Юрку можно понять. Все мы сейчас, так сказать, в интересном положении.

— Вероятно, - осторожно высказался Андрей Балыков, - у Олега имеются более или менее определенные планы. Я имею в виду – планы относительно того, кого назначить добровольцем.

Рыжий критик спокойно ответил:

— Олег не прочь, чтобы поехал я. Естественно, его устроит и любая другая кандидатура – но я – наиболее подходящий кандидат на убой.

Балыков неприязненно и молча посмотрел на Васю.

— Мое острое перо, - ухмыляясь, ответил Киряев на не высказанный вопрос Балыкова. – Мало, видишь ли, просто описать всю эту мерзость с «правильных» позиций, не мешает, чтобы патриотическая дрянь была еще и читабельной.

— Иначе говоря, кроме тебя никто не в состоянии сделать приличный материал? – не удержавшись, задал вопрос  Балыков.

Вася охотно засмеялся.

— Хочешь предложить свою кандидатуру? – спросил он и зевнул.

— Речь не обо мне…

— Само собой. Речь обо мне, и я могу сказать определенно: я ехать не намерен. Верю на слово: не всякая птица долетит до середины Днепра.

— Ты, конечно, материальчик сделаешь так себе, - рассуждал Киряев, - вроде Тининой вышивки. Но в нашем случае сгодится и это. И юмор твой сойдет… Напишешь – с юмором, само собой, - о провокаторах за океаном, о бесчинствах националистически настроенного меньшинства… В конце концов, о том, что Киев – мать городов русских, в смысле отец…   

Балыков глухо сказал:

— У меня другие планы.

— Понимаю, дружище. У нас, патриотов, у всех другие планы.

7.

Болтовня Киряева осела в душе Андрея Балыкова тяжелым мутным осадком.

И не то чтобы критик олицетворял в глазах писателя ум, честь и совесть – какое там! – но что-то в иронических речах рыжего Васи мешало продолжать врать самому себе. Пришлось признать: он, Андрей Балыков, не хотел быть героем, не желал идти на эту долбаную войну добровольцем, не стремился обрести новые впечатления и придать своей прозе какое-то там дополнительное дыхание…

Какое, интересно знать?

Хрип подыхающего бедолаги – с той, либо с другой стороны?

На лице писателя выступил холодный пот. Он с отвращением провел рукой по влажному лбу и вытер ладонь о джинсы, а потом, не зная толком, как унять приступ паники, выбрался из-за стола и направился в соседний отдел поэзии, прямиком к Юрию Казимировичу Мрачковскому.

8.

Андрей Балыков застал поэта в растрепанных чувствах, что было видно невооруженным глазом. Бедняга выглядел так паршиво, что мог бы наглядно свидетельствовать: душевные страдания не вымысел, внутренние муки терзают нас посильнее, чем Фауст Гете, а стихотворной строчкой, в особенности не написанной, можно сломать не только стекло, но и выбить глаз, в том числе, свой собственный…

— Как настроение? – осторожно поинтересовался Балыков, усаживаясь напротив поэта.

Мрачковский, подняв от стола бледный взор, отозвался мутной невразумительной речью.

Балыков озадаченно вслушался.

Контуры смысла казались погребенными под руинами бессвязных слов. «Нравственный выбор», «точка отсчета» и какой-то загадочный «личностный вектор» то и дело выскакивали из уст оцепеневшего поэта.

— Вопросы аутентичности… - наконец, вяло проговорил он и неожиданно затих.

Зав отделом прозы задумался. Бросая на безжизненного поэта короткие взгляды, он пытался решить, не получится ли так, что Мрачковский выпадет из обоймы кандидатов по состоянию здоровья – и тогда выбор между ними еще сузится…

Однако, взвесив подобную возможность, Андрей Балыков все-таки взял себя в руки.

Да, поэт явно не годился в добровольцы – даже, пожалуй, в бОльшей степени, чем он сам, не годился… А значит – значит, будет драться за свою единственную драгоценную жизнь с не мЕньшим энтузиазмом, чем Балыков – за свою. Только вот боеспособен ли этот несчастный? Или  драться за себя готов каждый?                                   

Итак, зав отделом прозы вздохнул и задал очередной осторожный вопрос:

— Какие соображения насчет перспективы отбыть в командировку?

Андрей пытался сохранить небрежный тон, однако не преуспел. Голос его задрожал, как и лицо измученного поэта.

Юрий Мрачковский заметно побледнел, а потом, повинуясь какому-то внутреннему чувству, плюнул на пол и утерся ладонью.

— Это Тина, - произнес он едва слышно. – Идиотка, блядь малолетняя…

Балыков шевельнул бровью, но от вопросов воздержался. В конце концов – Тина и Тина, этому Ромео видней…

— Не исключено, что Воргулин будет настаивать на твоей кандидатуре, - сказал он наугад.

И тут произошло непредвиденное: поэт заплакал, не прикрывая лица. Слезы катились по воспаленным щекам, взывая к милосердию. Но какое, спрашивается, милосердие, может вырасти в стенах редакции толстого журнала? Грибы от плесени тут могут завестись – но милосердие… Да и вообще: если уж твоей стране понадобились патриоты, то будь уверен: они тут нужнее мяса, молока и масла, и уж тем более – нужнее какого-то там милосердия.

Андрей Балыков открыл было рот – может, и для того, чтобы произнести слова участия, но слова эти, не сказавшись, застыли на губах.

Из полуотворенной двери кабинета, возможно, с лестничной площадки донесся продолжительный визг.

9.

Давно известно, что литературные премии предмет небезопасный. Собственно говоря, дико выглядит даже сама идея распределения в этой зыбкой сфере мест, в особенности – в переводе на высокий счет (Пушкин первый, Лермонтов второй). Последнее, впрочем, мелочи – так сказать, за отсутствием кандидатов. Быть может, поэтому самыми зверскими смотрятся именно премии средней руки. Определение лауреатов какой-нибудь региональной или городской премии нередко превращается в тихую бойню с неучтенными жертвами; можно сказать – с без вести пропавшими литераторами местного значения. При этом деньги – время от времени – на такие премии находятся. Город ли отстегнет, либо сыщется спонсор – этакий благородный разбойник в прошлом, пара судимостей и стаж в Областной Думе – но при этом человек с лирической жилкой, сам балуется стихами, и даже имеются публикации – в том же региональном журнале, скорее всего… Ничего особенного, конечно – типа белая береза под моим окном – но деньги человек вложил в премиальный фонд не маленькие, приличные деньги. Короче – есть, что делить.

Год назад такая премия и была учреждена в «Толстом Журнале».

Учредителем выступил Женя Гройсман, последний романтик и последний герой, смесь шансона и недурного жизненного опыта, гроза наркоманов и дураков-администраторов, которые, глядя на этого симпатичного и не старого еще мужика, почему-то задумывались о собственном ритуальном бизнесе… взвешивали шансы.

Вообще говоря, премия и была наспех придумана под упавшие деньги и получила название, изобретенное вроде бы поэтом Мрачковским: Премия Чистого Листа. Что это означало – бог весть, но Юрий Казимирович уверял, что тут содержится указание на вдохновение, которое вызывает у настоящего поэта чистый лист бумаги.

— Жалобно стонет ветер осенний, листья кружатся поблекшие, - напевал коварный Васька Киряев. Но спорить с названием не стал, как и остальные: какая, в сущности, разница?

Легкое недовольство обнаружил только сам учредитель, который, видимо, был не прочь пристроить к «Чистому листу» собственное имя. Его, однако, быстро убедили, что имена собственные присуждаются премиям только по смерти учредителя, такова, мол, общепринятая практика… Так что, как говорится, надо запастись терпением и обождать.

Ну а дальше дело пошло.

Быстренько сформировали жюри – преимущественно из сотрудников журнала; позаботились об информационном обеспечении, ну а за деньгами, помимо редакторского главбуха бабы Любы, было поручено присматривать Васе Киряеву, как лицу незаинтересованному. Поскольку премия была поэтической, так что Вася вроде бы не претендовал…

Имелся, само собой, и наблюдающий за наблюдателем – главный редактор Олег Воргулин контролировал по обыкновению все, происходящее в редакции «Толстого Журнала».

И вот, спрашивается: с какой стати было поминать дурацкую премию, о которой давным-давно и думать все позабыли? И не в любой какой-нибудь день, а именно сегодня, когда… Ну – когда натурально все сошлось? Черная метка, упавшая из администрации города… И, между прочим, пятна на солнце…

Дура Тина вышла на лестничную площадку из туалета.

Помада на бледном личике была рамазана, и губы казались растекшимися по лицу.

Секретарша была переобута в стоптанные тапочки, и это – возможно, вкупе с остальным – сделало ее неожиданно агрессивной.    

Столкнувшись на площадке с безмятежным Васей Киряевым, девушка тут же заметила его взгляд, брошенный на ее поганые тапочки. Вздернув подбродок, Тина сказала:

— Премию сам себе назначил, неформал.

Вася Киряев озадаченно посмотрел на секретаршу.

— Какую такую премию?

— Чистого Листа, какую еще. Половину призового фонда в кармане унес.

— Тина, - терпеливо сказал Вася Киряев. – Я получил премию читательских симпатий. А что тебя не устраивает?

Тина повторила с яростью:

— Сам себе премию назначил, неформал. А премия была только для поэтов… В словах ошибки делаешь.

— Я делаю ошибки? – повторил Киряев, закипая. – Ну-ну, поучи отца иметься, деточка.

— Ошибки, - твердила Тина. – В слове «росток» написал букву «а». А там корень «рост».  Носки воняют… - проговорила вдруг девушка злорадно.

— А подмышки? – спросил Вася, вплотную приближаясь к секретарше. – Подмышки не пахнут?

Впоследствии Киряев уверял, что, собственно говоря, больше ничего и не было: он просто вплотную подошел к Тине, которая стояла на самом краю ступеньки. И вот эта дура отшатнулась от Киряева и сделала шаг назад. И – естественно – оступилась!

На продолжительный и страшный визг из своих комнат выскочили сотрудники. Мрачковский, Балыков и Олег Воргулин молча стали на верхней площадке, а потом одновременно бросились вниз, туда, где лежала, нелепо раскидав руки, секретарша Тина.

Из затылка девушки натекла маленькая лужица крови, которая продолжала медленно увеличиваться. 

10.

Лето закончилось внезапно, словно кто-то наверху вдруг взял да и выключил солнце.

Похолодало сразу и резко, и в глухом тумане над платформой слабо пахло мертвыми листьями, гарью и близким снегом.

Вася Киряев, установив рюкзак на землю, царапал носком ботинка твердую землю и, прищурившись, глядел в серый сумрак, который повис над скользкими рельсами.

Свое новое положение он не обдумывал, поскольку не в силах был что-либо изменить.  Он лишь усмехался, вспоминая, как сообразительный Олег Воргулин первым ясно и четко назвал вещи своими именами. Ему, Васе, ловить в редакции больше нечего. Ведь они, все трое, оказались свидетелями, как он, охваченный бешенством, толкнул беззащитную Тину в грудь. Да, они это видели, - но готовы молчать… С учетом всех обстоятельств, так сказать… Понимая, что он, их товарищ, совершил преступление по неосторожности, под влиянием момента…

Конечно, прибавил Олег, ему, Киряеву, сейчас лучше всего уехать. Тем более, представляется возможность отправиться в известную командировку в качестве добровольца. И он, главный редактор, не будет против. Киряев – человек талантливый, и кому же, как не ему…

Вася еще шире усмехнулся.

Слабое гудение говорило о приближающемся поезде. Но Васе, неизвестно почему, казалось, что гудит не поезд, а гудит земля – холодная промерзшая земля гудит, а над ней, опережая прогноз, опережая времена года, вьются редкие снежинки.

Кино, подумал или даже сказал вслух Киряев, «Банды Нью-Йорка», оно самое…

Утро, клочья тумана, и вереницы солдатских гробов, гробы, гробы…

Наполняя ледяной воздух грохотом, к платформе приближался поезд.

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера