Ефим Гаммер

Мистический оазис Махпелы. Маленькая повесть израильской жизни

 

1

Первого апреля, ровно в 00. 21 в Гробнице праотцев – Махпеле, самом почитаемом здании Хеврона, сложенном из тех же массивных камней, что и иерусалимская Стена плача, появился странный свет, явно неземного происхождения. Он шел наискосок от главного входа к внутреннему залу и остановился, колеблясь, у металлических дверей с табличкой «Иосиф».

– Началось! – вздохнул арабский смотритель Мустафа, поспешно перебирая четки на коленях.

Он сидел на сборной, с брезентовым покрытием табуретке: затылок прислонен к стене, чтобы охладить воспаленный мозг. И глазами – слева направо – указывал мне на продвижение туманного создания по коридору. В поведении фантома прослеживалась какая-то осмысленность, напоминающая ту, которую мы замечаем у постоянных посетителей музея: зачастую они сразу же после сдачи в гардероб верхней одежды направляются к определенному экспонату, игнорируя менее для них привлекательные. Так и это цветовое пятно. Не заглядывая в залы Авраама, Исаака, Иакова, оно приблизилось к металлическим дверям с табличкой «Иосиф» и, словно слепец, на ощупь прошлось лучистыми пальцами по выгравированным на меди буковкам.

Зрелище вызывало оторопь. Тут тебе явное нарушение внутреннего распорядка, но не потребуешь у нарушителя предъявить пропуск или откликнуться отзывом на пароль, да и оружием его не пугнуть. «Стой! Стрелять буду!» – для него не несет никакой угрожающей окраски. Ну, и стреляй себе на здоровье! Кому от этого хуже будет? Световое пятно не поранишь – не убьешь, а неприятностей от собственной инициативы получишь предостаточно. «За полночное громыханье затвором и порчу воздуха пороховыми газами в святом для трех религий месте – наряд вне очереди, а то и полковая тюрьма!»

Американская скорострельная винтовка М-16 лежала у меня на коленях, рядом с фонарем и репринтовой копией  первого издания «Мертвых душ». Поверху обложки, созданной по оригинальному рисунку автора, шло «Похождения Чичикова», ниже, самым крупным шрифтом, «ПОЭМА», еще ниже, мелко, «Н. Гоголя», и завитушки-завитушки  с множеством вкрапленных в орнамент черепов. Непроизвольно вспоминалось завещание Гоголя: «Тело мое не погребайте, пока не появятся явные признаки разложения».

Обморочное состояние души. Даже винтовка, и та не порывалась кинуться прикладом к плечу. Безмозглая, а ведь тоже с понятием. Не то, что азиатская гадюка, водворенная моим напарником по дежурству Мустафой в прозрачную бутылку из-под кока-колы. Змее пришествие потустороннего духа как раз было по нраву. Она вскидывалась на дне бутылки, пыталась выбраться наружу. Но запечатанное пробкой горлышко не пускало. Мустафа приструнивал пресмыкающееся животное щелчком ногтя по стеклу.  Это, прежде испытанное средство, не помогало: гадюка разорялась пуще, билась, разъяв пасть, о прозрачную преграду. Складывалось впечатление, будто желала сказать нечто важное, доступное, по ее мнению, и таким недоделам, как мы.

По какой причине недоделам? По той, что ходим на двух ногах, когда правильнее ползать на брюхе. Еще и по другой: едим каждый день, завтрак, обед, ужин, и тщательно пережевываем пищу, когда разумнее её заглатывать целиком и, забыв о добавке, переваривать на досуге неделю-другую. Наблюдая за приятельницей-гадюкой, Мустафа воспринял себя толмачом. И минуту спустя приступил к переводу со змеиного:  то ли издевался надо мной, то ли доказательно демонстрировал превосходство арабских служителей Махпелы над еврейскими охранниками из Русского батальона.

– Она говорит…

– Кто?

– Змея!

– Почему – она?

– Потому что беременна. Она говорит: «Закройте глаза!»

– Я на службе.

– Она говорит: «Превращения не будет, если не закроете глаза».

– Какого превращения?

– Превращения! «Какого» – она не говорит.

– Сами увидите! – послышалось из бутылки, и на какое-то мгновение почудилось, что змея заговорщицки подмигнула мне.

Я протёр глаза: не заснул ли? Помигал себе в лицо походным фонариком, чтобы полностью очухаться. Русское присловье «Солдат спит – служба идет» в данный момент было не по моему адресу. Какой сон? Дрожь в коленках, озноб в костях. И дикое любопытство: не иначе, как предстоит встреча с чужеродным разумом. Вот так, без подготовки, без предварительных инструкций. Бац, и ты – первопроходец! Прикрой зыркалки темными шторками, и быть тебе через мгновение свидетелем чудесного превращения. Чего?  А вот это и предстоит разузнать.

– Процесс пошел, – Мустафа толкнул меня локтем в бок, когда я клюнул носом,  роняя голову на плечо.

Вздрогнув, я тотчас пришел в себя и давай во все зрение лупить глазелками по световому пятну. Однако… ни пятна, ни приметного следа от него. А у металлической двери в гробницу Иосифа стоит человек в поповском облачении – в хламиде до пят, в усах и бородке, и крестится-крестится. Справа налево, по-православному. Кто такой? Почему не знаю? Да и как вошел, если все закрыто и везде солдатские патрули?

– Ваши документы? – автоматически произношу, поднимаясь следом за Мустафой с лавочки.

– Нема! – разводит руками молодой  человек, и тут я примечаю: правая рука у него укороченная, вернее, отсечена по кисть, из рукава не виднеется, а висит подобием кобуры от маузера над левой коленкой, привязанная к поясному ремню веревкой.

– Как зовут?

– Кличут Хома.

– Ого! О тебе сейчас пишут и пишут. На, взгляни, – я вытащил из-за пазухи еженедельник «Секрет». Прочел отрывок из передовицы: – Противоракетная система «Хома», в переводе с иврита «Крепостная стена», более известна как «Хец-2», по-русски «Стрела-2», по-английски «Arrow-2». Так что ли, по-газетному?

– Я по-гоголевски.

– Выходит, Гоголь иврит изучал.

– Шастал в Иерусалим – вот и изучал.

– А ты?

– И я в семинарии.

– Бурсак?

– Богослов.

– Отчего же выглядишь, как дикарь?

– Вы о руке?

– Носишь, как амулет…

– Извиняюсь за показ усеченной длани, но, посудите сами, мне без нее – никак. Она свидетельница. Неблагочестивого моего поступка.

– Ага! – сказал Мустафа. – На том свете, значит, наши – арабские – порядки.

– Божьи! – поправил Хома.

– Вот и я говорю – Божьи, значит, наши, арабские, – удовлетворенно повторил Мустафа. – За воровство руку отрубают.

– И дьявольские, если вы об отсечении неблагочестивой моей длани.

Я посмотрел на Хому, посмотрел на Мустафу, и оба они в длиннополых одеяниях – один в черном, второй в бежевом – показались чуть ли не братьями-близнецами: усатые, бородатые, не различающиеся по росту и комплекции, чего не скажешь о возрасте.

– Воровал? – начал я дознание.

– Не воровал я на том свете!

– А на этом?

– На этом довелось.

– При жизни?

– После смерти не воруют.

– А наказывают?

– Нас и при жизни наказывали. Присловье наше бурсачье: «Кожа – наша, воля – ваша: розги казенные, люди наемные – дерите, сколько хотите».

– Ну-ну! – погрозил я автоматом. – Мы тут без телесных извращений.  Докладывай – чей будешь и зачем по ночам шастаешь?

– Возвеселится пьяница о склянице и уповает на нее.

Я вытащил фляжку с коньяком.

– Благодарствую, – сказал Хома. – Выпьем за помин души раба Божия Николая сына Васильича, рожденного с полного согласия родителей именно сегодня, 1 апреля, в День смеха, но много лет назад, когда наша планета была еще для веселия мало оборудована, и этот праздник именовался иначе – День дурака.

– Аминь и лехаим! – откликнулся я, чтобы притушить гневные искры в зрачках непьющего Мустафы, сына непьющего Исы, внука непьющего Мусы, потомка правоверного шейха Хевронского Ибрагима, откупившего у Ефрона Хеттеянина за четыреста сиклей серебра пещеру Махпела, где и похоронил жену свою Сайру…  

В Библии (глава 23) он – Авраам, а жена его ­–  Сарра.

Необходимо при этом еще и напомнить, что Иса, отец Мустафы, назван в честь Исаака, а  дед Муса –  в память о Моисее, выведшем евреев из египетского плена.

Неисповедимы пути Господни!

 

2

Через три минуты после первого глотка,  вернее сказать, уже после третьего, Хома осторожно стал выяснять у меня –  уважаю ли я его?

Понятно, я его уважил и протянул конфетку, положенную нам, солдатам-резервистам, в виде приварка к сухому пайку. Но оказалось, я не так понял въедливого бурсака. «Уважение» крылось в напитке.

– Почему водку не держишь? Не уважаешь? А здесь русский дух. Здесь Русью пахнет.

– Здесь на постое Русский батальон. Из моего одноименного романа, – поправил я духарика. – И пахнет он сплошь и рядом  еврейским духом.

– А вся Махпела  –  арабским, – добавил Мустафа.

– От вашего интернационала у меня уже голова кружится.

– Ну-ну, – придержал я его за локоть. – Не отваливай на тот свет, ты нам еще и на этом пригодишься.

– Затем и пожаловал.

– Тогда развязывай язык, а то молчишь в тряпочку.

– Я молчу?

– А кто?

– Наливай!

Я протянул ему фляжку.

Протер он губы о рукав хламиды и пригубил. Взасос, как молоденькую красавицу первой половой зрелости.

– Хорошо пошла? – спросил я.

– Хорошо. Кабы каждый день ходила.

– На каждый день не напасешься. А сегодня…

– Что – сегодня?

– Сегодня День смеха, вот мы полночные меха и раздуваем. Дыхнуть?

– Дыхнешь попозже. А сейчас растолкуй: какого смеха? Нашенского? Сквозь слезы?

– Какой получится.

– Ага, проговорился, но вслух не сказал...

– Что?

– А то, что твои предки именно так, смеха ради, мой народ в корчмах спаивали.

– Мои предки – жестянщики и кузнецы. Твоему народу в Одессе доспехи ковали, чтобы там, – показал на сердце, – или здесь, – показал на ширинку, – не поранили, – сделал выразительную паузу. –Либо вражьей стрелой, либо острым взглядом заморской панночки.

– Коньяк твой тоже из Одессы? – недоверчиво спросил Хома.

– Из Тель-Авива! 

– В этом разе не касайся классики, не тобой писаной, нехристь! – запальчиво воскликнул Хома и тут же спрятал фляжку за спину, боясь, что отберу. Но я не отобрал. Пожалел поддатого инвалида: в раю, небось, только приторный нектар выдают под расписку о стопроцентной трезвости. Посмотрел на него, как пьет, как чмокает от удовольствия принятия, и заинтересованно – не гипсовая ли? – коснулся отсеченной руки, свисающей у левого бедра вместо маузера.  Мертвые пальцы живо сомкнулись в кулак, и моя кисть оказалась в капкане. Дерг-дерг – ни в какую! Я привязан к руке, рука к витому из веревки пояску,  поясок к бурсаку Хоме, а  Хома к фляжке. Буль-буль – не отвяжется!

– Попался! – удовлетворенно сказал Мустафа. – Говорил же: началось, а веры нет – так ходи теперь на привязи. Куда он, туда ты.

– А куда он?

– В тартарары. И тебя утянет.

– Брось дурака валять!

– В День дурака? – усмехнулся смотритель Гробницы.

– Высвободи!

– Это никак не получится.

– А если заплачу?

– Меньше, чем за полста шекелей…

– Выгребай! – приоткрыл я свободной рукой вход в карман воинских шаровар, не предполагая, что и его вовлекаю в ловушку.

Сунулся Мустафа в мой карман и завис в нем: будто его там защелкнуло. Ни взад – ни вперед, сиди на месте и не кукарекай. Для ночи – слишком поздно, для утра – слишком рано, а вот для нечистой силы – самый срок.

– Теперь вы ко мне привязаны, – удовлетворенно сказал Хома. И зачмокал с характерным вкусовым звучанием, наполняя стосковавшееся по сорокаградусной начинке нутро.

– Я на службе! – дернулся Мустафа. И не выдернулся.

– И я! –  доложил Хома. – Где ключи?

– Какие ключи?

– От входа.

– Ты уже вошел.

– Открывай дверь и веди вниз.

– Посторонним запрещено!

– Я не посторонний, Мустафа! Я здесь уже был, с твоим дедушкой Мусой хаживал в подземелье.

– Так ты тот Хома из 1909 года?

– Хошь – потрогай, если зенкам  не доверяешь.

– Дед о тебе сказывал. Череп российский, сказывал, привез на хранение, дабы он жизненной энергией предка нашего Ибрагима подзарядился. Так это ты?

– Честь имею!

– А деньги?

– Какие деньги?

– За проводы по замогильному лабиринту!

– Сначала  верните череп, потом и о деньгах потолкуем.

– Есть в наличии?

Хома поплескал фляжкой, и – странное дело – она откликнулась не ритмичным движением алкогольной жидкости, звоном монет откликнулась фляжка.

– Ба! – сказал Мустафа.

– Червонцы! – сказал Хома. – Открывай двери, дядя. Веди!

– А не обманешь?

– Не обману!

– Где гарантии?

Хома опять побренчал фляжкой и дал Мустафе одним глазом взглянуть на золотые надежды. Мустафа взглянул. Уверовал и дверь открыл. Затем нашарил потайной рычажок под напольной плиткой. Опустил его с усилием в приметный паз, и каменное надгробье повернулось на оси, открыв винтовую лестницу.

– Идём!

И мы пошли. Одной связкой. Как скалолазы. Но не на вершину Махпелы, а в ее глубины. Впереди Хома, за ним я, следом Мустафа с прицепленной на кожаном ремешке бутылкой из-под кока-колы, где шипела от неудовольствия растревоженная змея-гадюка.

 

3

– Не обмишурься, не спотыкнись! – говорит Хома-путеуказчик, спускаясь по крутым ступенькам.

Я согласно киваю: споткнуться здесь убийственно – шею свернешь, и еле поспеваю следом, двигаюсь бочком, цепко схваченный клешнями-пальцами его, казалось бы, отрубленной и посему мертвой руки. Мустафа топает сзади, не имея возможности противостоять магнетической силе моего кармана с полусотней припрятанных шекелей.Такая вытянутая полукругом компания уже далеко не то, что представляется при словах: сообразим на троих. Однако «соображать» приходится. Иначе «сообразят» за твой счет. Как это понимать? Да, впрямую и понимать. Летучие мыши – вампиры шмыгают над головой. Того и гляди, примут на посошок кровушки моей, сдобренной алкогольным градусом. Почему моей? Потому что у них тяга к спиртному. У кошки к валерьянке, у летучих мышей к чему покрепче. Не из головы взято, из научного журнала! А проверять гипотезы  докторов  и кандидатов в оные на собственной шкуре никакого, поверьте, интереса.

– Мустафа! – обращаюсь к напарнику,  – придумай что-то.

Смотритель Гробницы одарил меня хитроватым взглядом и начал несколько витиевато, но со значением:

– Мысль дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за содеянное и его последствия.

Что-то знакомое послышалось в этих словах. Нечто подобное вбивали мне и насчет жизни. «Прожить ее надо так, чтобы не было мучительно…» Пока что мне мучительно от предположений, что моя хмельная кровушка вот-вот помчится по жилам этих крылатых тварей-упырей. Моя! И ничья другая!

Хома – вообще не жилец, без белых и красных кровяных шариков, сплошное недоразумение – этакое брожение испорченного дыханием воздуха.

Мустафа пусть и жилец, но кровь его словно святая водица – ни на грамм в ней милого ночным хищникам зелья.

А во мне… И не  подсчитать, сколько этих граммов собралось под куполом мозга и дрожмя дрожат в страхе дремучем.

– Хома! – не полагаясь на Мустафу, воззвал я и к проводнику, видя, как летучая мышь примостилась на стволе моей скорострельной винтовки, висящей по-партизански поперек груди, и облизывается в предвкушении славной попойки.

Хома оглянулся и нравоучительно произнес:

– Гляжу я на тебя, чадо мое, и вспоминаю давнюю историю из моей босяцкой бурсы. Лишили нас в виде наказания вечернего чая. И что же мы сделали? Запротестовали на первой же литургии. Каким образом? Символическим. Во время пения Символа Веры, который оканчивается словами: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века», мы громко выдали – «чаю!» и затянули паузу. Спрашиваете, каков итог нашего святотатства? Отвечаю. Начальство мигом отменило наказание – во избежание, как сказано было в секретном реестре, дальнейших кощунственных выходок.

– А мне что прикажешь делать?

– Я не приказываю. Я напоминаю: желаешь улучшить представление о себе в чужих глазах, прикинься сначала идиотом.

– Проще, Хома!

– Проще только мощи, и…

– Ну! Не тяни!

– Голь на выдумки хитра.

Мои выдумки – не шибко головастые. Но все же – дети двадцатого века, внуки двадцать  первого.

Я нажал кнопку электрического фонаря, прикрепленного к поясу, и ослепил гнусное воинство. Кинулось оно во все свои перепончатые крылья прочь от света – туда, в укромный закуток, в зыбучую темень, где ни пулей не достать, ни штыком. «Пуля – дура, а штык – молодец» – вспомнилось мне по неведомой причине. При чем здесь пуля? При чем штык? И пуля, и штык, что  матерное слово: подтекста с воз и маленькую тележку, а полезных свойств на данный исторический момент – никаких!.

 

4

Здравствуйте – приехали! Прямиком в 1 апреля, в День смеха, или – кому ближе по юморному нутру – в День дурака. Помните? «Первое апреля – никому не верю!» А тут передо мной черт те знает что творится, и – верь не верь, а иного зрелища, кроме невероятного, не предвидится. 

Однорукий Хома – животворное привидение в рясе.

Мустафа в длиннополом бежевом платье со змеей в бутылке.

И я, «приклеенный» к своим проводникам в глубинном подземелье. Чем не фантастика? Но ведь, шутки побоку, это явная реальность! И думай – или о кошмариках жизни потусторонней, или о дикой иронии жизни земной. Вдруг выищешь причину нежданных приключений.

Первоапрельская шутка? Розыгрыш? Вроде бы ни то, ни другое. Ведь никак мое путешествие в тартарары не связано с Францией. Почему – с Францией? Нет, не из-за помутнения мозгов. А по той уважительной причине, что традиция розыгрышей в День смеха возникла в Париже.

Когда? В 1564 году. Почему? В связи с тем, что родное правительство перенесло начало года с 1 апреля на 1 января. И простые граждане, не получив в этот день ежегодных подарков, почувствовали себя обманутыми и стали называть его Днем дурака.

Как известно – в огороде бузина, а в Киеве дядька.  Еще про Киев известно, что язык до него доведет. А тут, при свете фонарика, в царстве напуганных теней и зловещих шорохов,  говори – не говори, язык не доведет, а подведет. И подвел, стервец! Только я  сказал Мустафе на иврите: «Не толкай меня в спину,  упаду», как послышалось негодующее: «Вай-вай!», и каленая стрела махнула мимо уха, вонзилась в расщелину между камней.

Кто бы это мог быть? – подумал я, вытащив стрелу из стены: как-никак подобие ножа: из автомата стрелять – это весь наш Русский батальон поднять по тревоге, да и под трибунал угодить, чтобы не лазил, куда неповадно.

– Кто? – повернул голову к Мустафе.

– Расхитители гробниц! – ответил он по-арабски.

– Как?

– Так! Были бы гробницы, а грабители сами появятся. Здесь они никогда и не переводились.

– Что будем делать?

– Говорить по-арабски, иначе отрежут уши, если примут за чужаков.

– Конкурентов?

– Им виднее.

– А нам?

– Когда им будет виднее, нам уже видеть вообще не придется. Так что молчи и господину попу русскому передай, чтобы не гукал,  как с того света, пока не разрешат. Говорить буду я.

– Излагай, – кивнул я согласно, наблюдая за укутанным в белый саван охотником на человека. Он поджидал нас у основания винтовой лестницы, держа наизготовку лук с натянутой тетивой.

– Чьи будете? – спросил на малознакомом языке древних аборигенов.

– Потомки Хевронского шейха Ибрагима, откупившего эту пещеру у Ефрона Хеттеянина за четыреста сиклей серебра, – сказал Мустафа, будто  выдал пароль.

– Брат! – повеселел грабитель.

– От брата и слышу! – порадовал его откликом Мустафа.

– Тогда поговорим. Я шейх Дауд. А ты кто?

– Мустафа, потомственный смотритель Гробницы патриархов.

– Кому служишь, Мустафа?

– «Я не поклоняюсь тому, чему поклоняешься ты. А ты не должен поклоняться тому, чему поклоняюсь я».

– Коран?

– Да, так написано в Коране о веротерпимости.

– Верую и принимаю. Зачем пожаловал?

– Этот иноверец православного племени привел, ему и ведомо, – указал Мустафа на Хому. 

– Отрубим неверному голову и украсим наш шатер, чтобы не водил людей, куда не повадно.

– Преждевременное решение, уважаемый шейх Дауд! Сначала выслушаем, потом отрубим.

– Пусть раскроет рот и говорит! – повелел расхититель гробниц.

И что странно, для понимания его слов уже никаких переводчиков не требовалось. Не требовались они, что не менее странно, и ему самому.

Хома открыл рот и давай красноречить на русском, но мне почему-то все слышалось на иврите, Мустафе на арабском, а таинственному хозяину подземелья на арамейском.

– Господа мои разлюбезные! Повелители жизни и смерти людской! Я ниспослан к вам из потусторонних миров, влекомый искуплением собственных грехов. По велению свыше надлежит мне изыскать нетленный  череп, доставленный сюда на побывку мною же, живым и невредимым, в далеком по меркам земным 1909 году. И вернуть его туловищу, дабы накопленная здесь целительная энергия жизни Авраама – Исаака – Иакова  вошла в него и возродила заново.

– Чей череп?

– Гоголя.

– Отличительные знаки?

– Нос.

– Какой у черепа нос?

– А треугольник от большого носа? Чай, и он не маленький.

– Понятно. Чем платить будешь?

– Этим! – потряс Хома моей фляжкой, превратившей волшебным образом плеск алкогольного напитка в золотой звон.

– Деньги вперед! – сказал охотник на человека.

Хома прихватил зубами колпачок фляжки, отвинтил ее. И к моему удивлению золотые монеты, стуча по ступенькам, скатились к его ногам.

– Червонцы! – ахнул я.

– Червонцы-червонцы! – откликнулось эхо, и руки, не лишние при поиске денег, обогатились в считанные мгновения.

Обалдеть можно, насколько реалии жизни превосходят самые изощренные фантазии!

 

5

В шатре, при свете коптящих факелов, мужчины развлекали нас девушками, а девушки – танцем живота. Под ритмичные удары ладони по кожаному покрытию переносного барабана цветущие молодицы крутили бедрами, выставляли пупок и закатывали глаза, будто испытывали блаженство.

Хома выразительно цокал языком и бренчал золотоносной фляжкой, придавая импульс вдохновения исполнительницам балетного непотребства. Азиатские скво, оголившись до  самого-самого, зазывно выманивали нас на циновки, разбросанные по разным углам их вигвама.

А мы? Мы связаны одной нитью – не разделиться нам, не выбрать себе подружку. Положеньице – фирменное для Дня дурака, нарочно не придумаешь подобного издевательства!

Что остается? Чинно внимать эротическому на все сто представлению, будто ты в Большом театре. И это в ситуации, когда и аплодировать даже нечем. Одной рукой по коленке, так, что ли? Кисть моей правой руки в капкане из железных пальцев бурсака, рука Мустафы в моем кармане, словно приклеенная.

– Может, отцепишься? – сказал я Хоме по-русски.

– Трахаться захотелось?

– А тебе – что? Молиться?

– Дьяволицы! Из-за излишнего любопытства, дарованного свыше их женской натуре, изгнали человека из рая.

– Кем даровано, тем и обнародовано. Свидетелей нет. А тебя изгнали за воровство.

– Выдумки зачумленного сознания!

– Версия Мустафы. Разве забыл?

– Мели, Емеля!

– Освободи!

– Свободу просьбами не выкомаривают, – рассудительно вставил Хома и тут же вскрикнул, как змеей ужаленный. Но не от боли вскрикнул, от испуга. И схватил свободной рукой обрубок своей  кисти, свисающий у пояса. Затряс им, смахивая на пол вцепившуюся в него змею, любимую тварь Мустафы. И ему, по всей вероятности, тоже захотелось близости с женщиной. Пусть и имеет четырех жен дома, но ведь от бесплатной наложницы отказываться – это то же самое, что пройти мимо оазиса и не напиться.

Пока я занимал разговором православного священника, магометанин отвинтил колпачок бутылки от кока-колы, подпустил пресмыкающееся животное к отрубленной, висящей на витой веревке руке, чтобы оно аккуратно цапнуло незваного гостя за пальцы, держащие меня капканом. Змея и цапнула – привычное дело!

Пальцы испуганно дернулись и разжались. Рука, напитанная ядом, распухла и посинела. Я высвободился. Мустафа тоже. С облегчением вытащил он занемевшую руку из моего кармана, не позабыв прихватить пятьдесят шекелей, обещанных ему прежде.

Свобода! Как много в этом слове праздничного значения для уха русского… еврейского… арабского… Свобода!

Каждый побеждает в одиночку.

Каждый умирает в одиночку.

Но и по бабам тоже ходит в одиночку.

Не успели мы насладиться свободой, как попали в плен к нашим девицам. И они, духовитые, обаятельные, растащили нас по циновкам. Во имя любви и продолжения рода себе подобных.

А мужчины? Те, что развлекали нас девушками и стучали по барабанам? Они скромно удалились по своим грабительским делам – расхищать Гробницу, искать черепа образца 1909 года, пока мы предаемся чарам восточных красавиц, уединившись за кисейной занавеской.

 

6

Вечером 31 марта, ближе к полуночи, я обнаружил сенсацию.

Где? На небе. Конкретнее? На лике вечной спутницы Земли. Да, да, на Луне-матушке. Сенсация была такого рода, что мне пришлось приложиться к фляжке с коньяком и сделать изрядный глоток, чтобы поверить своим глазам.

А дело обстояло так: находясь на самой высокой башне Махпелы, я изучал в бинокль лунный ландшафт. Ни одного облачка. Тишь и благодать. Занимайся астрономическими исследованиями, авось и тебе доведется сказать подобно Галилею: «И все-таки она вертится!» На авось и сказал, но нечто иное, не менее значительное.

– Ни дать ни взять, портрет Гоголя!

Ошарашенный, я произнес эти слова вслух. И подозвал своего напарника Вилю Меняйлова – историка русской литературы в творческие минуты написания статей о классиках девятнадцатого века и охранника супермаркета в остальное рабочее время.

– Погляди! – протянул ему бинокль. И объяснил, что в правой стороне, меж песчаного моря и кратера недействующего вулкана четко видно лицо Гоголя, медально выбитое в профиль, будто сошло с титульного листа собрания сочинений.

И Виля увидел длинный нос, волосы чуть ли не до плеч. И какую-то пронзительность взгляда. Увидел и кивнул мне с пониманием важности момента. Мы отпили еще коньяка из моей фляжки, и  опять поочередно прильнули к окулярам оптического прибора. Мое зрение так устроено, что всегда и везде, в любом хитросплетении линий, я спонтанно изыщу некий, не каждым уловимый образ. Но тут, даже не прибегая к визуальной фантазии, четко рисовалось: Гоголь собственной персоной пожаловал на вечную спутницу Земли.

– Зачем?

Виля пожал плечами:

– Наверное, так отмечают день рождения на том свете.

– Иди!

– Тогда… Тогда в знак напоминания о…

И тут мурашки, побежавшие по телу, лягнули меня со страху в поддых. По их подсказке и прояснилось, почему на Луне представлена голова Гоголя. Не иначе, как  из-за того, что была украдена при перезахоронении в 1909 году.

Что же из всей этой мистической вакханалии вытанцовывается? Да самое простое из приходящего на ум, не иначе, как по согласованию с логикой потустороннего мира. Итак… Николай Васильевич, не имея в наличии аппарата для воспроизводства членораздельных звуков, напоминает образом отъятой от туловища головы о подлом воровстве, и, может быть,  выставляя ее  напоказ, требует возврата собственного имущества. Поди разберись.

– По предположениям Владимира Германовича... – начал Виля.

– Кого?

– Лидина, который на самом деле Гомберг.

– Из Литинститута?

– Его самого! Я был у него в семинаре... Так вот, в 1931 году он, наш профессор, вместе с Катаевым присутствовал при вскрытии могилы Гоголя. 

– Кстати, Виля, я читал, что Катаев прихватил с собой на кладбище ножницы и вырезал из полы гоголевского сюртука кусок ткани.

– Знаешь, зачем?

– Догадываюсь. Чтобы пустить материю на переплет «Мертвых душ», той книги из первого издания, что хранилась в его библиотеке.

– Лидин тоже получил кусок ткани для обложки.

– И это он вам рассказывал?

– Факт истории! Столь же неоспоримый, как и пропажа черепа Гоголя.

– Они и свистнули, наши письменники?

– За ними Сталин следил – не разгуляешься. А то и косточки растащили бы по своим коллекциям. Череп стырили раньше, еще в 1909-м. Поговаривают, постарался один из монахов. Из тех, кто вскрывали тогда могилу.

– Имя известно?

– В анналах истории имеется намек на некоего Хому, названного так в честь бурсака, что тягался с Вием.

– Иди – проверь сегодня.

– Согласен, не проверишь. Да и в секрете все это. Но доподлинно ведомо: стыбрили череп по наводке Алексея Бахрушина.

– Основателя Театрального музея?

– И мецената, каких поискать!

– Велика Россия, но отступать некуда…

– Не веришь?

– Пытаюсь…

– Тогда цитата из моей диссертации. Вот послушай, что пишет профессор Литинститута Лидин: «В Бахрушинском театральном музее в Москве имеются три неизвестно кому принадлежащие черепа: один из них, по предположению, – череп артиста Щепкина, другой – Гоголя, о третьем – ничего не известно».

– Это не доказательство, Виля.

– Что ж, продолжим. Еще одна цитата из Лидина. «Перенесение праха Гоголя».

– Статья?

– Воспоминания.

– Хорошо. Выкладывай, чему тебя учили в Литинституте.

– В первоисточнике Лидиным сказано так: «Могилу Гоголя вскрывали почти целый день. Она оказалась на значительно большей глубине, чем обычные захоронения. Начав её раскапывать, натолкнулись на кирпичный склеп необычайной прочности, но замурованного отверстия в нём не обнаружили; тогда стали раскапывать в поперечном направлении с таким расчетом, чтобы раскопка приходилась на восток (т.е. именно головой к востоку, по православному обряду, должен был быть предан земле покойник), и только к вечеру был обнаружен еще боковой придел склепа, через который в основной склеп и был в своё время вдвинут гроб.

Работа по вскрытию склепа затянулась, и начинались уже сумерки, когда могила была, наконец, вскрыта. Верхние доски гроба прогнили, но боковые с сохранившейся фольгой, металлическими углами и ручками и частично уцелевшим голубовато-лиловым позументом, были целы. Вот что представлял собой прах Гоголя: черепа в гробу не оказалось, и останки Гоголя начинались с шейных позвонков: весь остов скелета был заключён в хорошо сохранившийся сюртук табачного цвета; под сюртуком уцелело даже бельё с костяными пуговицами.

…Я позволил себе взять кусок сюртука Гоголя, который впоследствии искусный переплётчик вделал в футляр первого издания “Мёртвых душ”; книга в футляре с этой реликвией находится в моей библиотеке».

 

7

Очнувшись от любовного беспамятства, я обнаружил, что из моего автомата вынут рожок с патронами, и теперь я оказался столь же безоружным, как и мои спутники. Восточные сладости с азиатскими хитростями вперемежку. Но на хитрую задницу есть ключ с винтом. Этим ключом мог явиться патрон, что был в стволе. Один-разъединственный, но все равно убойный, если я нажму на спусковой крючок. Но я не нажму. Я повременю. Разведаю обстановку и разузнаю, на каком свете нахожусь.

То, что я нахожусь не на нашем свете, это понятно и придурку: детка подземелья – моя несравненная Лайла – обладала не только округлыми формами, сочными, вишневого вкуса губами, глазами дикой серны, но и загорелым телом, что совершенно невероятно в пещерных джунглях, где самое  место мокрицам и паукам. Но и этого мало. Она понимала  меня без всякого напряжения, пусть я говорю на русском, иврите, даже латыни. Понимала и без всякого раскрытия моего рта – телепатически. Более того, и я понимал ее, хотя не представлял  себе, как звучание чужеродных слов складывается в моей голове в доступные восприятию фразы. Когда же напряг мозг, чтобы лучше разобраться в обстановке, извилина затесалась за извилину, поскольку кудесница Лайла опять увлекла меня на подушку и жаром грудей и лобзаний  затуманила мое сознание.

Что за чудо-картины исподволь в нем стали тут же прорисовываться! И караванные пути. И верблюды, поплевывающие свысока на покатые дюны. И внезапно, словно миражи, всплывающие в жарком мареве оазисы с пальмами, благоуханными цветами и бассейнами, где резвятся восточные наяды соблазнительной внешности и доступности. 

Тут меня и осенило, как это бывает в пророческих снах: я и впрямь в оазисе, но пещерном, мистического свойства. Вспомним из Маяковского: «Если звезды зажигают, значит это кому-нибудь нужно». Следовательно, исходя из стихотворной логики, можно предположить, что и подземные оазисы мистического свойства создают по той же безотлагательной причине – это кому-то очень даже нужно. Кому? Не мое дело! Мое дело – пользоваться случаем и не роптать на судьбу, которая – отнюдь не злодейка, если ввела в объятия очаровательной феи.

 

8

Ближе к утру вернулись расхитители гробниц, согнали с нас прелестных созданий женского рода и выставили для идентификации три черепа, образца 1909 года.

– Деньги вперед, – сказал Дауд.

Хома плеснул из моей фляжки монетами, и они покатились со скелетным звуком к ногам шейха. Моя  прелестница Лайла побежала за ними, опередив Мустафу. Догнала, собрала в горсть и в одно касание, будто они на клею, разместила на груди себе подобных созданий – тех, кто скрашивал нам ночное бдение.

Обернулась ко мне:

– У пауков есть такой обычай: сначала самец нужен самке для спаривания, затем для еды.

Я тревожно осмотрелся. Где пауки? Нет пауков. Облегченно вздохнул. Лайла не иначе, как поэтесса. Прибегла к образному выражению. Но секунду спустя опять тревожно напрягся. Моя подземная фея надевала на шею шейху Дауду ожерелье из похищенных патронов, превращая древнего воина в современного дикаря. Я вспомнил: в стволе моей винтовки М-16 осталась последняя пуля. И с опаской подумал: неужто она для меня?

Тут первый раз прокричал петух. И мысли мои, никого не задев, разлетелись веером, как автоматная очередь.

– Не опоздайте! – предупредительно воскликнул шейх Дауд.

И Хома поспешил к черепам.

Ладонью отрубленной руки он провел по закостенелому лбу первого черепа, прочел молитву, и… ничего не произошло.

А что должно было произойти? Я присмотрелся. Хома тычет обрубком кисти, распухшим от укуса гадюки, в рукав хламиды. И горестно взывает к небесному свидетелю своего действа:

– Не прирастает! Не прирастает, мать моя родина!

– Рука одна, а черепов три, – благодушно констатирует Мустафа,  пряча за щеку укатившийся в сторону золотой червонец. – Не трепещи, проказник, уворованное добро само к отсеченной длани прилипнет.

И он оказался прав. Третий череп, с разительной дырой над расщелиной рта, словно прилип к отсеченной длани Хомы – не оторвать. Бурсак торопливо, как бы наперегонки со вторым криком петуха, сунул обрубок кисти в рукав. И – о чудо! – он встал на свое законное место, будто и не разлучался никогда с любимым телом.

– Нашёл!

Но дальше пошли немыслимые навороты. Обрубок кисти, соединившись со всем телесным организмом, незамедлительно передал ему порцию змеиного  яда. И началось невообразимое. Хома распух, посинел, стал корчиться в конвульсиях. И с третьим криком петуха растворился в воздухе, так и не унеся череп. Он выскользнул из липкой ладони бурсака и глухо ударился о пол, рождая переливчатое, идущее волнами эхо.

Внезапно земля подо мной закачалась, точно вот-вот грядет землетрясение. Я нагнулся за оброненной Хомой фляжкой. Не пропадать же в расщелинах камня золотым  червонцам. Но какие червонцы,  скажите на милость? Фляжка снова доилась коньячным молочком из-под бешеной коровки, будто не претерпела никаких превращений в Клондайк. И я, должно быть от испуга, сделал изрядный глоток, чтобы как-то справиться с нервами.

Мустафа толкнул меня в спину.

– Не увлекайся! Уснешь! А тебе еще дежурить и дежурить со мной в Гробнице.

9

В 1290 году мощные сейсмические волны прокатились по этим местам. Гробница праотцев, балансируя на поверхности земли, все же устояла, как и положено канатоходцу вечности. Крепостные стены почти не пострадали от землетрясения. Но каменная мозаика полов, возведенных искусными мастерами над пещерой необъятных размеров, пошла трещинами и рухнула в бездну, потревожив дремлющие кости.

Впервые со времен праотцев открылось человеку дно Махпелы, купленной Авраамом за четыреста сиклей серебра у Ефрона Хеттеянина для погребения Сарры. «После сего Авраам похоронил Сарру, жену свою, в пещере поля в Махпеле, против Мамре, что ныне Хеврон, в земле Ханаанской», – сказано в Библии.

Затем и он обрел здесь вечный покой, и  сын его Исаак, и сын его сына Иаков. И жены потомков его Ревекка и Лия.

Вскоре после землетрясения 1290 года местные умельцы настелили над пещерой новые полы. Более прочные, из тесаного камня. И века пошли их шлифовать – до вытертости зеркальной, пока не разразилась Шестидневная война.

Силой распрямленной пружины кинуло израильские войска в Хеврон, к пещере Авраама, недоступной для обозрения в годы иорданского владычества.

В зале Исаака и Ревекки (Ицхака и Ривки) глазам изумленных солдат открылся лаз в пещеру. При свете свечей следили они за бегом фосфорных огоньков по белым  костям скелетов, горам черепов, внимали удивительным речам аборигенов-аксакалов, утверждающих, что сюда для «пропитания духом возрождения из праха» тайно свозили  останки людей, мечтающих подняться к новой жизни в одночасье с приходом Мессии. Моше Даян, в кулуарах называемый начальником генерального штаба израильской археологии, первым спустился на дно древнего склепа. То, что он там увидел, так и осталось тайной за семью печатями. Но увидел нечто такое, непостижимое, должно быть, для ума современного человека, что тут же был отдан приказ: зацементировать лаз в подземелье, никого не пускать и… никого не выпускать.

Над входным отверстием поставили медную трубу с гвоздевыми дырочками. Обзора никакого, но смотреть не возбраняется.

Смотрите, люди добрые,  авось, что и увидите. Но вряд ли увидите то, что довелось видеть Моше Даяну. И вряд ли осознаете то, что довелось осознать ему. Что – конкретно? Ответа не существует. Но слухами Святая земля полнится. Самый назойливый гласит: смерти для  упокоенных в Махпеле нет. Они обживают подземные пространства, превращают их в оазисы и время от времени выходят на поверхность, бродят дозором по залам  Авраама – Исаака – Иакова, пугая слабонервных и впечатлительных.

Вот и проторчи без коньячной подпитки ночь напролет между духом  Адама и Каина. В опасной близости от Евы, еще не знакомой с десятью заповедями. Поблизости от Авраама, готового принести в жертву своего сына, и женой его Саррой, которая, согласно поверью, и в сто своих нержавеющих лет выглядела как семилетняя девочка.

Проторчи в такой компании – попробуй! Умом тронешься. Черт те знает, что мерещиться будет. А тут еще ночь на первое апреля, самое время для жутких, днем рождения Гоголя вызванных розыгрышей. И – на тебе, ровно в 00.21 –  вспыхивает странный свет, явно неземного происхождения. Он идет наискосок от главного входа к внутреннему залу и останавливается, колеблясь, у металлических дверей с табличкой «Иосиф».

– Началось! – вздыхает арабский смотритель Мустафа, поспешно вынимая из-за щеки золотой червонец знакомой российской чеканки…  

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера