Виталий Пырх

Дети войны? Да нет, её пасынки

Впервые я услышал про «детей войны» лет десять назад, во время  поездки на свою историческую родину. Сидели мы с сестрой на кухне в её  запорожской квартире и жадно расспрашивали друг друга о житье-бытье:  моём — в Сибири, её — на нашей с ней общей Батькивщине.

И тут мне попалась на глаза кипа квитанций по оплате коммунальных услуг за квартиру.

— И что вы тут, интересно, платите? — потянулся я к ним.

И как оказалось, платили мои земляки за коммунальные услуги по  сравнению с Красноярском смехотворно мало. Ну, за электроэнергию — это  ещё понятно, рядом был Днепрогэс, он хоть и меньше вшестеро нашей  Красноярской станции, но по-прежнему находился в государственной  собственности, а все эти сказки о якобы более эффективной работе частных  предприятий по сравнению с государственными стали уже надоедать.

Но газ! Он-то почему обходится на Украине в несколько раз дешевле, чем в России?

— Так это я ещё не оформила документы на получение звания «детей  войны»,— сказала сестра.— Кучу справок надо собрать, всё некогда. Но  спасибо Юльке, побеспокоилась за нас...

«Юлька» — это, понятное дело, небезызвестная всем «газовая  принцесса» Украины Юлия Тимошенко, бывшая в то время премьер-министром  страны, по инициативе которой, собственно, и был принят закон о  социальной поддержке так называемых «детей войны». К категории которых  на Украине были отнесены все граждане республики, родившиеся с 1935 по  1945 год. А это, как вы понимаете, несколько миллионов человек.  Опалённых войною, с искалеченным детством...

Но откуда на Украине на такой закон нашлись деньги? И почему он до сих пор не принят в России?

К сожалению, сестры моей больше нет, ушла из жизни, так что  вопросы эти я буду адресовать не ей, а красноярской власти, в преддверии  нынешнего года принявшей наконец-то и в нашем регионе меры социальной  поддержки тех, кого мы относим к «детям войны». Правда, ограничив их  число только теми состарившимися уже «детьми», отцы которых не вернулись  с войны. Что тут же раскололо и так не очень-то консолидированное наше  общество, выплеснув обиду на страницы краевых газет. Но для начала  несколько личных отступлений.

Оговорюсь сразу, я свои отношения с государством с младых своих  лет выстраивал так: ему от меня — всё, что смогу, а мне от него не нужно  ничего. Во всяком случае, до тех пор, пока ходят ноги, двигаются руки,  работает голова... Поэтому даже сейчас, практически разменяв уже восьмой  десяток, я продолжаю трудиться и что мне для жизни требуется — добываю  сам.

Более того. Хотя в новых российских экономических реалиях в это  трудно поверить, но я и квартиры свои, которые мне это государство  предоставляло для работы, исправно ему возвращал обратно: Красноярск —  шестой регион в стране, где я живу. Причём освобождал я эти квартиры  даже с известными издержками для себя — приходилось возмещать ЖЭК за так  называемый косметический ремонт. Где четыреста, а где и пятьсот рублей

Люди старой эпохи, которые ещё помнят запах «ленинских» денег и  которые работали зачастую, как уже упомянутая мною родная сестра в  Запорожье, за восемьдесят рублей в месяц, знают, чтó на такие деньги  можно было тогда купить, как знают и то, сколько существовало  всевозможных лазеек (законных и не очень), чтобы квартиру оставить за  собой. Можно было прописать на ней родственников, а можно было такое  жильё банально продать.

Рынок жилья существовал в нашей стране всегда, и при желании я могу это легко доказать.

Но я свои квартиры добросовестно возвращал государству, аккуратно  архивируя получаемые при этом справки, и делал это не где-нибудь в  Козульке, а в таких вполне приличных городах страны, как Челябинск,  Запорожье, Воркута...

Как-то в разговоре в одном обществе я ненароком обмолвился об этом  и тут же получил оплеуху в ответ: тоже, мол, нашёл чем хвастаться!  Знаем мы вас, журналистов, и то, как вам эти квартиры доставались! Что  легко приходит, то не жалко и отдавать...

Ну не скажите... Я изрядно поездил по стране, вдоволь наобщался со  своими коллегами по журналистскому цеху (а в том же СССР в советские  времена состояло аж семьдесят тысяч человек!) и могу утверждать: лично  мне подобные случаи неизвестны. Хоть и разными путями, но квартиры такие  (ведь это было обычное, а не служебное жильё!) всё-таки «прилипали» к  рукам их прежних владельцев.

Мимоходом отмечу и другой не менее примечательный факт: когда в  2001 году в Центральном районе краевого центра мне вручали, как  северянину, пенсионное удостоверение и попутно, «на всякий случай»,  предложили записать ещё и «нужные» для получения социальной поддержки  телефоны, то я от этого отказался наотрез.

— Помогайте тем, кто в этом нуждается, кто не может работать,— сказал я.— А я, слава Богу, пока что со всем управляюсь сам...

Словом, ничего мне лично от краевых властей не надо, тем более что  и обозначенные в краевом законе о «детях войны» так называемые льготы у  меня, как у федерального ветерана труда, имеются в том же объёме. Но  вот обида и горечь от принятого краевыми депутатами закона, разделившая  нас на «своих» и «чужих», появилась и у меня. Заставляя снова и снова  возвращаться в те уже далёкие времена...

 

Почти треть своей взрослой жизни я проработал на Крайнем Севере,  где год шёл за полтора, так что тот период, который практичные немцы  называют Gesellschaftliche-nutzliche Arbeit (общественно-полезный труд),  приближается у меня к шестидесяти годам. Думаю, что не у многих  чиновников во властных краевых структурах такой же долгий послужной  список.

Но не это главное. Есть и ещё одна сторона моей жизни, мало  зафиксированная документами. Родился я в самом начале 1944 года, когда  левобережная часть Запорожья была уже занята нашими войсками, а правый  берег Днепра и остров Хортица ещё удерживались немцами. После неудачной  попытки форсировать в октябре Днепр с ходу и понеся огромные потери,  наши передовые части окопались на крутом речном берегу и накапливали  силы для очередного броска на запад.

Так что хотя первые полгода своей жизни я провёл во чреве матери в  немецкой оккупации (а правы, на мой взгляд, японцы, которые ведут  отсчёт жизни человеческой не с момента рождения, а с момента зачатия),  то рождался я всё-таки не под крики рожениц, а под артиллерийскую  канонаду. Потому и относил всегда себя к «детям войны». Даже в стихах,  написанных полвека назад, писал об этом так: «Дитя войны, взрослел я  рано...»

А как же иначе? Ведь в день моего рождения, 22 января (а рождение,  как и смерть, расписаний не признаёт), вовсе не повивальные бабки, а  засевшие на противоположном берегу Днепра немцы принимали роды: они  обнаружили неподалёку от родильного дома тринадцатого посёлка, что на  Вознесеновской горе в Запорожье, где я и появился на свет, видимо, плохо  замаскированное пулемётное гнездо наших и стали накрывать его  миномётным огнём. Матери потом рассказывали, что во дворе роддома  насчитали после обстрела семнадцать воронок от разрывов мин.

И если я не «дитя войны», то кто же я тогда?

А ведь именно эти обстоятельства и предопределили моё отношение к  войне: я долго не мог, когда вырос, смотреть без слёз документальную  хронику на экране — видимо, впитал с молоком матери весь её ужас от  происходящего в те дни рядом.

А что касается отца, то да, он вернулся с войны живым, встретив  великий праздник Победы в Западной Австрии, дойдя туда с боями. А потом  вместе со своей дивизией, по дороге в Японию, несколько месяцев провёл в  Сибири, между Канском и Нижнеудинском, пока не наступил окончательный  мир. И в конце 1945 года вернулся обратно домой, в лежащее в руинах  Запорожье, гремя десятком солдатских медалей, три из которых — «За  отвагу».

 

Но знают ли наши краевые депутаты, какой он встретил, придя с войны, мою мать?

В штопанной-перештопанной юбке, сшитой из холщового мешка для  картошки, в деревянной обувке, сделанной моим дедушкой. (Для этого  бралась обычная дощечка с крепкой полотняной петлёй, куда и продевалась  нога. В нашей семье она называлась «шлера» Иди, мол, и надень «шлеры».  Я их хорошо помню...) Да и жили мы все в земляной норе, в землянке,  вырытой прямо в грунте, на горе неподалёку от Днепра,— дедушкин дом был  разбит при обстреле.

Выкручивались как могли. Ели, например, когда было что, из  дюралевых ложек и мисок, которые тот же дедушка смастерил из остатков  сбитого ещё в сорок первом году советского истребителя, долго лежавшего  на днепровском песке, пока мы, пацаны, не растаскали его по домам.

Литровая кружка из того памятного «кухонного гарнитура» продержалась в нашем доме дольше всего, вплоть до семидесятых годов...

Помню, как вскоре после войны на Украине разразился голод, и наша  семья бежала из Запорожья на хутор ко второму, по отцу, дедушке. Мои  старший брат и сестра уже ходили в школу, а я каждую ночь с ужасом  прислушивался к звукам за окном, пытаясь не пропустить конского топота.  И каждый раз резкий стук кнута в оконное стекло заставал меня врасплох:  это подъезжал верхом на коне к дому бригадир и поднимал мать на работу.  Было примерно четыре часа утра, и мать, охая и ахая, что-то там  причитая, быстро вставала, собирала меня, и мы с ней бегом отправлялись  на улицу, где нас уже ждала набитая заспанными тётками подвода. На ней  мы добирались в поле или колхозный сад, чтобы с первыми лучами рано  восходящего солнца приняться за работу: прополку свёклы или кукурузы,  сбор яблок или груш...

Конечно же, мать моя, работавшая за «палочки» (трудодни), ни в  каком колхозе не состояла, мы были городские, на хуторе жили временно,  но таким было то суровое время: раз живёшь на земле, то и обязан  трудиться. Так что уже с трёх лет я помогал своей матери: таскал в кучу  сорняки, носил воду, укладывал в ящики фрукты...

И вот теперь, когда я вспоминаю всё это, становится не по себе.  Разве мы не помогали друг другу, разве делились на категории, разве не  действовали все вместе? Конечно же, и тогда, в те суровые времена, не  все жили одинаково, и то же сливочное масло, например, я впервые  попробовал лишь в тринадцать-четырнадцать лет — до этого знал вкус  только сливочного маргарина. А первую одежду «для меня» мои родители  смогли купить, когда я уже учился в седьмом классе,— до этого я ходил в  школу в перешитой матерью одежде отца или старшего брата. И первое в  жизни «зимнее» пальто у меня появилось только тогда, когда я устроился  на работу после окончания металлургического техникума, хотя и на Украине  случаются довольно крепкие морозы.

Словом, всем тогда было и холодно, и голодно, и вряд ли наши  депутаты слышали, например, про такое кулинарное произведение, как  затирка. А ведь это моё любимое в детстве блюдо, и могу поделиться  рецептом. Для приготовления затирки кипятится вода, куда постепенно  вливается разведённое до жидкого состояния тесто. Оно сворачивается в  кусочки, а затем в бульон добавляется жаренный на капле подсолнечного  масла лук. Вот и всё, затирка готова. Осталось только налить её в  солдатский котелок — отцовский подарок с войны, взять у матери ложку и  выбежать с этим богатством к пацанам на улицу. Объедение!

Несколько десятилетий спустя, уже работая на северах и хорошо  зарабатывая, я в один из приездов к себе домой в Запорожье попросил мать  приготовить мне затирку.

— Да ты её есть не станешь! — засмеялась она.

Но приготовила. Но то ли действительно вкусы поменялись, то ли сам я стал другим, но затирку есть я не стал.

Наверное, правы были древние греки: нельзя дважды войти в одну и ту же реку...

Однако и это простенькое блюдо было после войны в нашей семье  большим лакомством: питались мы в основном кукурузой. Из неё моя мать  готовила лепёшки, варила кашу, стряпала пироги, начинённые крапивой.

Я и сейчас закрою глаза — и вижу перед собой эту картину: бегает  по стенке деревенской мазанки отблеск от каганца (сплюснутый  противотанковый патрон, в который вставлен фитиль,— керосиновые лампы  появятся в наших домах позже, когда страна отряхнётся от руин).  К скамейке прикреплено специальное, похожее на мясорубку, устройство, в  которое я, трёхлетний пацан, один за другим вставляю кукурузные початки,  а мой старший брат вращает ручку, и острые металлические зубцы  «лущилки» сдирают с них зерно.

Его мать вместе с сестрой, вращая два каменных жернова, тут же  превращают в грубую, но такую спасительную для нашей семьи кукурузную  крупу.

И так жили после войны многие, подавляющее число людей. В Сибири,  возможно, было чуток полегче, всё-таки рыбалка, охота, собирание ягод и  грибов в лесу, но война есть война, и она затронула всех. Зачем же нас  сейчас делить на разряды?

Привожу все эти, может быть, и не очень интересные подробности  лишь для того, чтобы показать: и в тех семьях, в которые вернулись после  войны отцы, жизнь была не сахар.

И всё-таки я понимал, как же мне повезло, что у меня был живой  отец! И когда мы вернулись в Запорожье и я пошёл в первый класс, то  помню, как моя первая учительница вдруг задала вопрос: «А ну-ка  поднимите, дети, руки, у кого дома есть отцы?»

И руки подняли девять человек, хотя в нашем классе обучалось более  тридцати. И, увидев это, я гордо огляделся по сторонам: вон, мол, какой  я молодец, у меня отец вернулся живым с войны...

Дурак был, что и говорить...

 

Но сейчас, нередко вспоминая те времена, пытаюсь осмыслить  по-новому происходившие события, и вот что пришло в голову: а что бы  сказал мой отец, узнай он о нашем краевом законе, принятом на исходе  минувшего года? Думаю, что гмыкнул бы, по своей привычке, а потом с  издёвкой произнёс: «Та це воны ще шмаленого вовка не бачылы...»

Попробую объяснить. Я уже заканчивал первый класс, когда весной  1952 года (ещё жил Сталин!) в нашей школе старшеклассниками был  поставлен самодеятельный спектакль, посвящённый военной тематике. Что-то  там про партизан. Ещё не все завалы в городе были разобраны, не все  заводы восстановлены, а тут раздобыли где-то настоящее немецкое  обмундирование, винтовки, каски (этого добра тогда ещё хватало),  пригласили на спектакль родителей. И школьный актовый зал был забит до  отказа.

Но стоило только начаться действию и появиться на сцене немецким  оккупантам, роли которых исполняли переодетые в форму вермахта  старшеклассники, как в разных уголках зала началось движение. Люди  вскакивали с мест, махали руками.

Как оказалось потом, пережившие войну женщины, увидев на сцене  немецкую форму, тут же падали в обморок, и их выносили на воздух. Одну,  вторую, третью...

Спектакль пришлось отменить.

Вот таким оказался «шмаленый вовк» для тех, кто пережил ту страшную войну. Такой оказалась у народа память.

Или другой пример, и тоже пережитый лично. Лет десять спустя меня  призвали в армию, и перед отправкой за границу я прошёл под Николаевом,  на речном берегу Ингула, курс молодого бойца, принял присягу. А затем  нас построили в колонну и из летних лагерей повели в сторону городского  железнодорожного вокзала, где уже стояли готовые под погрузку  пассажирские поезда.

Набралось нас всего, наверное, тысяч пятнадцать-двадцать, и  многокилометровая колонна вытянулась до самого горизонта. Но по мере  приближения к городу мы стали замечать, что-то вокруг неладно.  Появился какой-то странный и непонятный гул. Все городские тротуары по  нашему маршруту были плотно забиты людьми, которые нам протягивали для  передачи разные разности — кто пирожок, кто бутылку вина, кто мороженое.

Но бóльшая часть горожан стояла на тротуаре и... просто плакала.  Некоторые пожилые, как мне тогда казалось, женщины рыдали навзрыд.  Больше такого в своей жизни я не видел нигде.

Потрясённые, мы поначалу пытались отшучиваться: с чего, мол, такие  «мокрые» проводы? Впереди нас ждут Германия, Польша, Венгрия, мир  посмотрим. Зачем плакать? Вернёмся же обязательно!

Но потом, придавленные этим общим горем, общей бедой, присмирели и  шли на свои поезда в гробовом молчании. Прекрасно уже понимая, что эти  людские слёзы связаны даже не с нами, а с памятью о войне, которая  катком прокатилась по этим местам и которую люди никак не могли забыть.

И вот теперь меня пытаются убедить, что были пострадавшие в ней  больше, а были и те, что не очень... Так, пересидели, мол, за мамиными  юбками или отцовскими штанами.

Легко, конечно, написать на монументе, что никто не забыт и ничто не забыто, но так ли всё однозначно в этой жизни?

 

Около трёхсот советских воинов-героев, например, совершили в годы  великой войны этот подвиг — закрыли своими телами вражеские амбразуры,  обеспечив тем самым пусть и тактический, но успех батальона, роты,  взвода. Но кого мы из них помним, кроме Александра Матросова?

А что чувствуют при этом родственники остальных героев, сделавших  то же самое? Об этом мы как-то не думаем или же стараемся не думать.

Не думаем мы и о тех лётчиках, которые направили сбитые врагом  самолёты на немецкую бронетехнику или колонны, а таких за годы войны  тоже набирается около полусотни. Помним одного Гастелло. Какое нам дело  до остальных?

И вот уже одни «потерпевшие» становятся дороже, на них государство  тратит и внимание, и деньги, а остальные «пахари войны» как бы уходят в  тень... Разве это справедливо?

А будь моя воля, я бы всех «матросовцев» — поимённо! — занёс бы не  только на бронзовые скрижали, но и в школьные учебники — в назидание  потомству. И всех последователей Гастелло тоже. Да и штурмовавших  рейхстаг советских солдат и офицеров — разве только Егоров и Кантария  были героями?

Ну, стали бы на несколько страниц школьные учебники толще — разве  бы это нас разорило? Почему в той же болгарской Плевне все русские  воины, погибшие за освобождение Болгарии, поимённо перечислены на  барельефах, а мы своих забываем? Негоже это, уж простите за  откровенность.

Понимаю, что ступаю на очень опасный и скользкий путь, но и  молчать не могу, особенно в такой год, как нынешний, в год 70-летия  Великой Победы. В последний юбилей, когда ещё можно будет увидеть живых  участников войны. По-моему, за годы ждановско-сусловского агитпропа в  нашей стране возникли труднообъяснимые перекосы, когда речь заходит о  знаковых событиях в её жизни, и не только касаемо войны. Удобнее, а  может быть, и дешевле для государства иметь дело с раскрученными, как  сказали бы сейчас, брендами, чем с общей массой народа.

И если речь, например, заходит о самых обездоленных детях войны,  то это, как правило, непременно Ленинград. Там в концентрированном виде  собралось всё: и холод, и голод, и все остальные военные ужасы.

Но это так и не так: к счастью или к сожалению — уж и не знаю как,  но жизнь всегда сложнее, чем кажется на первый взгляд. Да, что тут  говорить, хлебнули лиха дети блокадного Ленинграда, сто двадцать пять  граммов суррогатного хлеба в день — это действительно ужас. Но только  разве детям Сталинграда, а их оставалось в осаждённом и превращённом в  пыль городе несколько десятков тысяч, было легче? Или скажем так, более  дипломатично: намного ли было легче?

«Там» крошки, но всё-таки хлеба, а «тут», на берегу Волги, по  килограмму смертоносного свинца каждый день и на каждую человеческую  душу. И никаких тебе «дорог жизни», никаких путепроводов по дну  Ладожского озера, никаких эвакуаций в глубь страны...

Нет, я хочу, чтобы меня поняли правильно: я снимаю шляпу перед  подвигом ленинградцев, несмотря ни на что отстоявших свой город и  показавших всему миру непоколебимую решительность славянского мира. Но  мне и за сталинградских детей обидно! Почему-то они оказались забытыми,  хотя у нас, как известно, никто и ничто не забыто...

Почему у нашего государства за семьдесят лет мирной послевоенной жизни не нашлось денег для них? Или я просто об этом не слышал?

Зато я стал свидетелем одного памятного вечера в Воркуте, когда,  оттрубив десять лет на подземных работах в тамошних шахтах — за измену  Родине в годы войны, в главный городской ресторан «Москва», где я сидел  со своими приятелями, зашёл одетый в промасленный ватник и перепачканные  угольной пылью сапоги человек. Чтобы «обмыть» только что полученный в  военкомате орден Красной Звезды.

Оказалось, что это бывший лётчик, который, будучи в немецком  плену — его штурмовик сбили над территорией врага, всё же умудрился  потом как-то угнать у немцев самолёт и перелететь на нём через линию  фронта.

Однако, на своё несчастье, у своих он попал на слишком бдительного  смершевца и вместо Золотой Звезды Героя за свой подвиг, а за всю войну  таких было всего девять человек, и все они стали героями, получил десять  лет воркутинских лагерей. Якобы за попытку перебежать к врагу.

— Вот ты мне скажи, корреспондент,— топтал он во хмелю полученную  почти четверть века спустя за свой геройский поступок награду.— Кто мне  теперь вернёт эти годы?

И я не знал, что ему ответить...

Зачем же теперь, в мирное время, принимать законы, которые разъединяют, а не объединяют людей? Делают одних полноценнее других?

Ну чем провинились перед страной те же военные дети, которые в  силу своего возраста сейчас нуждаются в помощи и в поддержке? Тем, что у  них отцы живыми пришли с войны? Они что, хуже от этого работали?

Говорят, что закон этот принят в губернаторской редакции и краевые  депутаты просто сочли для себя невозможным выступить против первого в  регионе лица. Ох уж эта холопская привычка во всём и везде полагаться на  барина! Всю жизнь с нею боролся, например, наш великий земляк — Виктор  Петрович Астафьев, постоянно цитируя того же Некрасова, а она и не  думает никуда деваться. Теперь вроде бы никого не расстреливают, да и в  тюрьмы не сажают — чего бояться? Что потеряешь доходное место, станешь  таким, как все?

Так любые перемены, сужу по своему опыту, всегда ведут только к  лучшему. Вроде бы боялся потерять должность, а потом окажется, что её  нужно было бросать ещё несколько лет назад...

Да и губернатору нашему не худо бы присмотреться повнимательней к  своему окружению: не исполнителей надо подбирать для работы, а  соратников. Тогда, глядишь, меньше станет у нас в стране и  банкиров-недоучек, и министров-профанов...

Исполнители хороши лишь в обслуге...

 

Пишу это и понимаю, что вот-вот раздастся раздражённый голос: ну  хорошо, вот ты такой умный, а что бы ты сделал на нашем-то месте?  Денег-то в казне нет!

Отвечаю. Конечно же, я не идиот и понимаю, что танцевать нужно от  печки, то есть исходя из возможностей. В том числе и финансовых. А они в  Красноярском крае аховы, и во многом как раз благодаря не людям,  живущим здесь, а руководителям-варягам, приезжавшим в регион поправить  своё материальное или какое-то там ещё положение. И коль на поверку мы  так бедны, намного беднее других регионов страны, где не добывают ни  уголь, ни нефть и где не растёт лес и не ловится рыба, то я бы,  например, ситуацию с теми же «детьми войны» разрешил так. Честно сказал  бы народу, что денег пока на всех нет, но «никто не забыт, и ничто не  забыто». Будет и на вашей улице праздник! (Кто доживёт...)

А пока давайте посмотрим на действующий в нашем регионе закон о  поддержке вдов Великой Отечественной войны, поистине каторжным трудом  которых в том числе мы и накормили в своё время армию, и восстановили  страну. Да и результатами которого пользуемся до сих пор.

Но много ли осталось их, этих вдов? Время ведь неумолимо!

А ведь у многих из них были дети, ставшие сиротами. И которых надо  было поднимать, надо было растить. А делать это в одиночку, конечно же,  труднее, чем в полноценных семьях.

Вот мы и дополним действующий закон, позаботимся о таких детях сейчас. А потом придёт очередь и всех остальных...

Ну кто бы, скажите мне, поднял руку против этого? Кто бы выступил против сирот войны?

Я, например, никогда... Потому что не в силе Бог, а в правде, и правду эту народ чувствует в первую очередь.

 

А завершу я свои не очень-то весёлые размышления ещё одним  экскурсом в свою журналистскую практику. В начале семидесятых годов,  сразу после окончания факультета журналистики Уральского  госуниверситета, я, плюнув, как обладатель красного диплома, на  свободное распределение и заманчивое приглашение поработать в сочинской  «Черноморской здравнице», рванул на северá (там труднее!) и вскоре в  качестве специального корреспондента республиканской газеты впервые  попал в заполярную Воркуту. С заданием от редакции подготовить очерк о  бригадире очистного забоя комбината «Воркутауголь» Иване Игнатьевиче  Сорочинском. Уже стоявшем «в очереди» на присвоение ему звания Героя  Социалистического Труда.

Одновременно Сорочинский был ещё и депутатом Верховного Совета СССР — тогдашнего парламента страны.

Так вот, приезжаю на шахту, договариваюсь с начальством и никак не  могу выйти на своего героя. По графику бригада Сорочинского отдыхает, у  неё выходной, а сам он почему-то всё время в забое, в чужом коллективе.  Зачем?

День проходит, второй — никакого результата. Наконец отлавливаю  «виновника торжества» и прямо в нарядной участка хватаю его за грудки:

— Что за дела, Иван Игнатьевич? Люди ваши отдыхают по домам, а вы почему-то работаете, да ещё с чужой бригадой... Почему?

— Да понимаешь,— замялся бригадир,— я несколько дней назад  вернулся из Москвы — сессия Верховного Совета была. И хотя по закону для  меня это оплачиваемые дни, я, как только был избран депутатом, решил  для себя: никаких поблажек в работе, всегда буду со всеми наравне.  «Пропустил» день по депутатским делам — потом обязательно его отработаю.  Пусть и не со своей бригадой, но отработаю. Не хочу, чтобы в коллективе  пошли разговоры...

Ну как было не написать про такого человека в газете?!

Потом, продолжая собирать материал о нём, я несколько часов  просидел в депутатской комнате Воргашорского поссовета, где Сорочинский  вёл приём. И тщательно протоколировал проблемы, с которыми люди  обращались к народному избраннику. Кому-то требовалось помочь в  устройстве на работу, кто-то просил жильё, а кто-то просто приходил в  депутатскую комнату пообщаться после работы...

— И не надоедает вам вся эта канитель? — спросил я его.— Скажите мне честно: а что вы имеете от всех этих трудов?

— В смысле денег? — удивился Сорочинский и с хитрецой, как и  положено настоящему хохлу, улыбнулся.— За моё депутатство мне  доплачивают ежемесячно десять рублей...

Десять рублей! При его-то месячном заработке в полторы тысячи, а то и больше!

— Да, но нам ещё один раз в пять лет выдают в Москве во время  сессий талоны на покупку пыжиковой шапки,— обиделся Сорочинский.— Её мы  приобретаем, правда, за свои деньги, но по талонам...

Вот я и хотел бы спросить нынешних депутатов, и не только  Законодательного собрания Красноярского края: а принимали ли бы вы людей  в свободное от работы время, решая их проблемы (после тяжёлой смены на  шахте, заметьте!), за десять рублей в месяц?

Или: как там у вас насчёт пыжиковых шапок? На всех хватает?

То-то и оно...

Грустно всё это, господа!

 

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера