Александр Филлипов

Солнцепек Газима Шафикова

Выстрел — мгновение: раз — и нет. А вот слово, молвленное мгновенно, остается надолго. Оно — или лекарство для страждущих, или пуля, бьющая наповал.

Наверное, я слишком поздно задумался о предназначении поэта на Земле. Блеснет молния и погаснет. Проплывет облако и прольется дождем. Пройдет пахарь по весенней пашне — и всходят благодатные посевы. Колдует над строчками поэт – и светятся в людских душах добрым светом его стихи.

В пятидесятые годы Уфе на русских поэтов не везло, просто их почти не было. И вот именно тогда, в середине пятидесятых, с трудом стали появляться в уфимской печати Вадим Миронов, Геннадий Молодцов, Рамиль Хакимов, Лира Абдуллина. В эти же годы более-менее активно начал публиковаться и я. Вслед за нами шли Роберт Паль, Станислав Сущевский, Эдуард Годин, Юрий Дерфель.

Но одним из самых противоречивых, непредсказуемых был Газим Шафиков. Он очень рано, со студенческой скамьи, быстро вошел в литературные круги, много публиковался. Также рано и с такой же легкостью и доверчивостью влип в богемную мясорубку Уфы.

Мы познакомились с ним в те годы легко и окрыленно. Я был молод и горяч, а он был еще моложе и намного горячей меня. Однажды летним днем безумный солнцепек свел нас в парке Якутова на берегу прогнившего озера.

— Давай искупаемся, — засверкал он колючими глазами.

— А что, давай, хорошая идея, — ответил я и стал раздеваться.

Мы с мостков прыгнули в воду. Поплыли. Слышим издалека металлический крик милицейского рупора: «Пост номер один! Пост номер один! Задержать купальщиков!»

Мы быстро выскочили на берег, схватили одежку и прямо в трусах удрали подальше в кусты.

Долго потом хохотали над случившимся, сидя в кафе «Айгуль».

— Слушай, Саша, — разгоряченно спрашивает меня Газим, — ты веришь в свое предназначение? Веришь, что ты настоящий поэт?

Я был как-то смущен прямотой вопроса. Конечно, наверное, каждый поэт лелеет такую надежду, но тогда высказать свое сокровенное я не осмелился и ответил что-то невнятное.

Газим же окрылился, вдохновенно и даже как-то самоуверенно сказал:

— А я почему-то верю! Мне кажется, что напишу, напишу эту самую проклятую строчку, которая будет будоражить и жечь!

Уже с тех молодых лет Газим Шафиков глубоко задумывался о назначении поэта. Его познаниям в области истории, литературы, фольклора, начитанности и эрудиции в те годы мог бы позавидовать каждый из нас.

По жизни мы стали друзьями. Дороги наши вились рядом — то в Союзе писателей, то в редакции. Хотя... наши эстетические воззрения, конечно же, разнились. Мы спорили до прямых ссор, отстаивая каждый свое.

Помню, прочитали в «Литературной газете» стихи Л. Румарчук. Мне они показались до безумия плохими — как попытка превратить поэтическое слово в абстракцию. В стихотворении толковалось, что ее, поэтессу, не понял читатель.

Я плюнул и сказал:

— Если читатель не понял писателя, тогда зачем писать!

— Нет, ты неправ, — оспорил Газим, — без проб и ошибок нет и достижений, нет развития.

— Но зачем эти «пробы и ошибки» читателю?

— Абстракция вообще присуща миру художника, а музыка, например, вся сплошь абстрактна, — говорит Газим.

Я перебиваю:

— Однако в поэзии, и вообще в литературе, абстракция абсурдна. И авторы таких произведений, где перевернуты вверх ногами и форма, и содержание, прикрываясь термином “свободный стих”, творят несуразное, забывают, что в любом слове заключено определенное понятие, а значит, и мысль. То есть в слове нет абстракции: если ты сказал «воробей» или произнес «солнце», то можно ли упрятать суть этих слов за туманную абстракцию, придать словам новые понятия?

— Пусть само слово не может быть абстрактным, — горячится Газим, — но в том-то и сила творчества, чтоб уметь из обыкновенно произнесенного слова создать необычную картину, пусть даже абстрактную.

— Русская поэзия не терпит фальши! — резко отвечаю я. — Она испокон веков выбрасывает из себя все наносное, как море — мусор. Только испорченный вкус да чрезвычайный субъективизм могут отстаивать и защищать подобное, когда какая-то поэтесса пытается ходульность мыслей, а вернее безмыслие, прикрыть некоей «углубленностью» в кавычках...

И таких споров были сотни. И мы росли именно из них.

Потом Газим Шафиков уехал в Москву учиться на высших литературных курсах института имени М. Горького. Два года общения с выдающимися мастерами слова, слушание блестящих лекций специалистов влили в него новые творческие порывы. И до этих курсов он достиг уже немалых успехов в поэзии, публицистике, прозе. Но эти два московских года явились каким-то незримым, но решающим барьером между молодым Шафиковым и между Шафиковым-мастером. Он освоил новый жанр  — драматургию. Восемь его пьес с триумфом прошли по сценам театров республики.

В башкирской литературе имя Газима Шафикова стоит несколько особняком. Все его творчество, до краев наполненное национальным духом, дает основание утверждать, что он — писатель сугубо башкирский. И это действительно так, хотя пишет он свои произведения на русском языке.

Я часто задумываюсь над вопросом причастности писателя к той или иной литературе. Все же язык остается главным ее инструментом. Его глубины, потаенный ход естественной речи, яркие краски, всевозможные языковые тонкости, нюансы — все это впитывается в кровь и плоть с молоком матери. Но вот случилось так, что с раннего детства увлекшись литературой, начав писать стихи, Газим обратился к русскому языку. И случайности в этом нет.

Отец поэта – Шафиков Газиз Хафизович, крученый-перекрученый бурями войн и революций, в суровые тридцатые годы попал под зоркий взгляд органов безопасности. Вместе с семьей ему пришлось бежать со своей родины в далекую Киргизию. Так что детство будущего писателя прошло в аиле Кыр-Казык в Таласской долине. Суровые каменистые скалы. Река Таласс, бурно и непокорно летящая по ущельям. Даже есть какая-то символика в том, что здесь же — родина всемирно известного Чингиза Айтматова. «Именно с Кыр-Казыка берет начало моя человеческая память, оставшаяся жить во мне навсегда», — вспоминает писатель в повести об отце.

Газим был последним из двенадцати детей. Девять умерли, не дожив и до трех лет. Подумать только! Даже не зная ничего из жизни этой семьи и зная лишь один факт, что девять из двенадцати детей умерли — можно представить, какова была тогдашняя судьба беженца с родины — потенциального «врага народа».

Там, в хрустальных горах и зеленых долинах Киргизии, слышалась русская, киргизская, даже татарская речь, а родная башкирская слышалась только дома. Тихими вечерами слушал он голос матери, читавшей стихи Тукая, Акмуллы, Бабича. Может, оттуда истоки поэзии Газима Шафикова?

Школа, потом университет настолько укрепили знания русского языка, что и он становится родным, а Газима причисляют к отряду русскоязычных писателей. Тем не менее, по самому духу своих книг, по мучительной боли за судьбу народа он остается сугубо национальным, башкирским писателем.

К началу 90-х годов Газим Шафиков пришел зрелым творцом, во всем блеске своего таланта, истинным гражданином со своими убеждениями, взглядами на происходящую ломку жизни. Газим Шафиков расправляет крылья, активно включается в борьбу за суверенитет республики. Статьи его публикуются практически во всех газетах, сам чуть ли не ежедневно выступает по радио, на телевидении. «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» — как сказано в Евангелии от Иоанна. И он действительно светился, речи его были пронзительно прямы и доходчивы. И народ поверил ему...

Часто в эти тревожные, бурные годы мы бывали вместе. Помню, улицы Уфы заполняли толпы людей. Бушевали митинги. Сам воздух был наполнен жаждой нового. Мы, несколько писателей, Динис Буляков, Булат Рафиков, Газим и я, настояли на встрече с приехавшим сюда Ельциным. Беседа длилась без малого часа три. Говорили больше мы, кипятились, чего-то требовали. Будущий президент, в те годы еще красивый как мужчина, статный, больше молчал, кивая сильным подбородком.

Тут же, неподалеку от здания Общественно-политического центра, где проходила наша встреча, на площади у памятника Салавату, молодые ребята из Зауралья, приехавшие в Уфу, раскинули на площади юрты и объявили голодовку, требуя отсоединения Башкирии от России. И вот мы, как два парламентария с белым флагом, проходим к этим голодающим ребятам, одну за другой обходим юрты, беседуем, убеждаем.

— Что вы творите, балалар, ребятишки! — хрипловато, с металлическим оттенком говорит Газим. — Лбом стену не расшибить, камчой дугу не перерезать! Кончайте детский базар... Сам Рахимов знает о вас, о ваших требованиях и сегодня, в эти вот часы говорит с Ельциным о всех поставленных проблемах. Этот сложнейший вопрос решит время...

Журналисты телевидения приглашают нас в студию. В прямом эфире мы с Газимом Шафиковым говорим открыто и прямо о боли и беде республики, о ее истосковавшихся по свободе народах.

Парадоксально, но факт, после этого выступления Газима окончательно записывают в список ярых башкирских националистов, мне же приписали имперское мышление, считай, обозвали русским шовинистом. Хотя говорили мы об одном и том же, о насущном.

Любить свой народ, свою Родину, родной язык, поклоняться могилам предков — это не национализм и, тем более, не черный шовинизм, которого, извините, ни в моих стихах, ни, тем более, в сердце, и в помине нет. Если же все творчество поэта Газима Шафикова переполнено до краев духом народа, Урала, Башкирии, то этот «национализм» я только приветствую. Сам такой! А то, что он пишет на русском языке, то это только придает его словам еще большую силу.

Как ни странно, по моему мнению, неограниченная свобода слова и печати нанесла значительный урон развитию литературы современности. Казалось бы, за прошедшие годы пресловутой перестройки должны были появиться новые произведения, со всей мощью раскрывающие нашу действительность, социальную структуру общества, наконец, неожиданные стороны характеров самого человека. Но...

Писатели в большинстве своем ударились в политиканство, к сведению счетов между собой и меж всяческих противоборствующих группировок. Лавина сомнительной в нравственном смысле литературы хлынула неудержным потоком в книжный мир...

Но Шафиков остался самим собой. В эти годы как раз и сказался его талант публициста. Окрыленная душа его раскрылась полностью. Выходят книги стихов, прозы, ставятся пьесы. В публицистике он вплотную подходит к любимой теме — выдающиеся люди, сыны и дочери Башкортостана, попавшие в былые годы под молох репрессий. В Союзе писателей он возглавил комиссию по делам репрессированных. Сам постоянно работал в архивах КГБ. Итогом этих архивных поисков становятся интересные очерки о Дауте Юлтые, Мухаметше Бурангулове, Тухвате Янаби, Хадии Давлетшиной, о выдающемся полководце гражданской войны Муртазие.

Несколько позднее все они войдут в его очерковую книгу «И совесть, и жертвы эпохи». Газим великолепно понимал серьезность поднятой темы, где всегда и на каждом шагу можно ошибиться, неправильно истолковать то или иное событие, ту или иную личность. В предисловии к книге он пишет: «Ни для кого не секрет, что в разные периоды истории, в ту или иную эпоху время течет по-разному: то по-черепашьи медленно, то ускоренно, то настолько стремительно, что за ним не то чтобы угнаться — уследить невозможно... Публицистика сейчас вышла на первое место среди прочих литературных жанров...»

Заканчивая предисловие, он, стараясь быть предельно честным перед самим собой и людьми, как бы заранее просит снисхождения у читателя за какие-либо ошибки, если они найдутся в книге: «...я прошу воспринимать мои очерки в той степени понимания эпохи и людей, какое было присуще автору в пору их написания. Это даст возможность лучше понять его мысли и чувства, как и героев очерков, судьба которых вызывала у него страдание, боль и — восторг!»

Когда я прочитал один из его очерков в газете, то просто не сдержался, и хотя эпистолярный жанр со времени появления телефона исчез из русской литературы, написал ему письмо:

 

«Здравствуй, дорогой Газим!

Твой очерк о замечательной Хадии я прочитал с душевным трепетом. Ты молодец, что вновь и вновь обращаешься к конкретным лицам, так или иначе вошедшим накрепко в историю башкирского народа. Прежний очерк о величественном полководце — Муртазине пробил какую-то брешь в некогда запретную тему. Он был интересен как первая серьезная попытка обратиться к сложному, противоречивому человеку — истинному порождению своего сурового времени. Личность Муртазина неоднозначна, но это вовсе не значит, чтоб имя его осталось в забвении. Он — не знамя, не икона для башкир, но он — молния, он искренне человечен со своими победами и ошибками, с успехами и падениями.

Хадия Давлетшина — не военачальник, но она была и есть полководец душ. Мне было девятнадцать лет, когда она вновь воскресла, вновь вышла на волю — относительно, конечно. В те годы я о ней не слышал, заговорили о ней позднее. Если бы я знал ее, то именно меня пришлось бы тебе описывать в том месте, где к ней подходит незнакомец и душевно благодарит ее за правдивые, нужные строки.

Она красавица лицом и, действительно, чистейший изумруд душой. Столько страданий, столько бед выпало на ее прекрасную головушку!

Спасибо тебе за мою сердечную радость! Башкиры были и есть боль моей души. Я рос с ними, голодал, хлебнул немало обоюдных бед.

Газим, коль будет у тебя время, попробуй продолжить сериал своих повестей, не останавливайся на Акмулле и Бабиче, напиши еще о Хадии, может, и о Муртазине. Пусть живут и среди других народов страны светочи башкир.

 

15 апреля 1988 года»

 

Лет за шесть до этого письма, когда Газим Шафиков учился в Москве, у нас с ним произошел довольно значительный разговор. Во время каникул, заглянув ко мне, он попросил прочитать его рукопись. И я прочитал, и мы мгновенно договорились, что я буду двигать его новую книгу в издательство на публикацию. Потому что его новая повесть о Шайхзаде Бабиче мне понравилась, и над ней оставалась небольшая работа. Решили так, что он быстро поправит ее, допишет и вышлет мне из Москвы.

Вскоре я получил от него письмо:

 

«Дорогой Саша!

Если не забыл наш разговор — а я думаю, ты его помнишь, — высылаю тебе рукопись повести о Бабиче “Пора половодья?. К сожалению, конца ее (нежурнального варианта) почему-то здесь не оказалось. Видимо, каким-то образом растерял дома. Но дело сейчас не в этом. Я серьезно засел за доработку этой повести, ибо в моем воображении ее горизонты неожиданно (да и неожиданно ли!) раздвинулись. К лету, думаю, завершу всю работу и перепечатаю. Главное, чтоб ты сумел как-то ввести в будущий план, ибо три повести — о Бабиче, Акмулле и Али Карнае, которую, как я тебе сказал, я сейчас тоже пишу (Али Карнай — редактор дивизионной газеты Баш. Кав. дивизии) — как видишь, объединены внутренней связью. Вместо повести о Карнае, которую я условно хочу назвать “Тайна” и куски из которой должны быть напечатаны в “Вечерке”, Роза даст тебе рукопись другой (мне кажется, пока неудачной) повести “Прощание на горе”. Я ей скажу по телефону, и она тебе занесет... Буду тебе очень благодарен, если ты как-то решишь судьбу этой будущей книги. Насколько я знаю, рукопись “Акмуллы” у тебя имеется. Она тоже требует дополнительной работы. Словом, я хочу отнестись к этому очень серьезно, ибо все три повести — дело ответственнейшее, и башкирская интеллигенция не простит ни малейшей погрешности даже в художественной интерпретации.

А вообще, дел по горло. Одновременно пишу пьесу о Бабиче — очень сложная и горькая вещь. Хочу писать с беспощадной правдивостью, не думая о том, будет поставлена или нет. Сейчас не в этом суть. Есть заботы и с постановкой новой пьесы “Квартира” на сцене Башкирского театра драмы имени М. Гафури (наверное, ты в курсе дела).

Ну, ладно, жму руку. Передай привет друзьям, супруге.

С приветом — Газим.

 

9 октября 1982 года»

 

Сижу, перечитываю письмо, и... мне приятно сознавать, что в его творческой биографии есть и мое присутствие. Я читал первые экземпляры рукописей многих его произведений. Он часто переделывал их, переправлял...

В молодости мне казалось, что удел его — поэзия, переводы с башкирского. Но я всегда подспудно чувствовал — только на поэзии Шафиков не остановится. Его эрудиция, темперамент, большой журналистский опыт потребуют свое. Так оно и случилось...

Между нами семь лет разницы. И в стихах, в творчестве у нас с ним предостаточно разности. В характерах же, по-человечески, довольно много схожести. Отсюда и объяснение, почему мы с разностью взглядов на многие проблемы, и даже горячо поспорив, все-таки вновь быстро находим связующую нить, которая вот уже сорок лет сближает нас.

К своим шестидесяти годам Газим Шафиков успел добавить еще одну, может быть, самую основную страницу творческой биографии. Он создал эпическое полотно — роман «Расстрел».

Наше несчастное поколение измотали постоянные политические перетряски. Мы шли от беспощадной сталинской эпохи, через болтливую хрущевщину и бедную скудость застойно-болотистого времени Брежнева до гибельности горбачевщины.

Души наши покорежились, но не сломались.

Помню, как-то после очередной свары в Союзе писателей зашел я вечером на огонек домой к Мустаю Кариму, говорю:

— Устал я, Мустафа Сафич...

Аксакал башкирской поэзии с теплой суровостью посмотрел на меня, — глаза в глаза, — пророчески предупредил:

— Переступив порог, когда выходишь из дома, никому и никогда не говори этого слова — устал!

Газим Газизович, мы — сыны своего времени — давай-ка вспомним сегодня эти слова большого старого поэта...

Мы не устали!

 

Август 1999 года

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера