АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Кира Грозная

Юность хмурая и прекрасная. Повесть

Из метрополитена вырывается толпа и выплёскивается на проспект.

Мир спросонья кажется нагромождением кубов и призм.

Мне опять семнадцать, и я на ходу листаю конспект.

Мои волосы дольше, чем вся моя событийная жизнь…

Кира Грозная. «Девяностые»

 

 

 

1

 

Вчера было безветренно. Мы гуляли по парку после занятий в плащах нараспашку, собирали красивые листья с рифлеными краями. Болтали, не торопясь разойтись, как будто не надоели друг другу на лекциях. Вечернее небо было ясным, звезды, выстроенные в созвездия, горели витринным блеском, и чувство праздника, беспричинной радости щекотало нас, не отпуская по домам. А сегодня ветер бьёт в лицо очередями и под ногами отчетливо хрустит. Холодно. Пора покупать зимние сапоги и пуховики, но где взять денег?

Нам по семнадцать. Мы — это Люся, Маша, Софа, Любаша и Ангелина. Пять подружек, заводил, смешливых дылд, от 170 см ростом каждая. Ха, нетрудно представить, какой фурор мы производим на факультете, где мало юношей; те же, что имеются, в основном пигмеи, нам до ключиц. А учимся в «педике», то есть в университете имени А.И. Герцена, на дефектологическом факультете. Там готовят педагогов для работы с дефективными детьми: слепыми, глухими, умственно отсталыми. Может, поэтому мы все такие оптимистки?

Наш вуз не считается престижным, хотя бы потому, что он — женский. «Ума нет — иди в пед, стыда нет — иди в мед. А остальные дуры — в институт культуры…» Впрочем, мы не обижаемся дебильнымчастушкам. Мы даже сами их сочиняем.

Внешне мы совершенно разные, разноплановые и разновкусовые и представляем для мужчин, как выразилась Маша, «заманчивое многообразие».

Люся — худая брюнетка, с узкими бёдрами и маленькой грудью, самая высокая среди нас. Как принято говорить, тип манекенщицы. Люся же себя недооценивает. Ей кажется, что все вокруг видят в ней гадкого утёнка. Люся носит плиссированные юбки и вязаные кофточки с Сенного рынка. Недавно она без сожаления рассталась с косой и сделала причёску-каскад. Постриглась под Ракель. Это героиня мексиканского сериала, который уже полгода крутят по телевизору. Правда, показывают его с двенадцати до двух часов ночи, поэтому родители запрещают Люсе его смотреть, выгоняют из своей комнаты. Сами они смотрят и этот сериал, и ещё два других. А что ещё делать, не обсуждать же происходящее на заводе, где всё разваливается, рушится. Жалко тридцати лет, потраченных на оборонную промышленность страны. Жалко ушедшей молодости, здоровья и идеалов, жалко дочери, которую не во что одеть. Родители вечно хмуры, и Люся старается как можно реже заглядывать в их комнату.

Люся не видела ни одной серии про Ракель. Содержание ей рассказываем мы. Софа подарила Люсе плакат с портретом Ракели, и Люся прикрепила его кнопками к шифоньеру. В действительности Ракель с Люсей — тёзки, поскольку актрису зовут Лусия. Люся горда совпадением; в глубине души она уверена, что очень похожа на актрису Лусию. Похожа гораздо больше, чем Софа.

У Софы тоже чёрные волосы, ещё чернее, чем у Люси. Тоже причёска-каскад. Она ниже Люси ростом и шире, мягче, сексапильнее. Глаза у Софы — круглые, бездонные, африканские. Хотя мы знаем, что эти глаза — семитские. Разумеется, в компании питерских подружек хоть одна должна быть еврейкой. Иначе — неполиткорректно. Ну, в наши дни ещё и слова-то такого нет, его скажут позже.

Софа — спокойная и медлительная, у неё всегда сонное выражение лица. Так и хочется пошутить: Софа, какая же ты Соня! Однако мы чувствуем, что Софа — тот омут, в котором прячутся самые настоящие черти. Софа дремлет на лекциях, но когда надо, соображает быстро. Ей вообще достались феноменальные мозги — как нам кажется, в комплекте с сонной ленью и сниженной мотивацией.

Софа одевается во что-то серое, однотипное. Узкие одёжки обтягивают её широкое тело, слегка сплющивая попочку и прочие атрибуты. Софа терпит, поскольку считает себя толстенькой. Мы смутно догадываемся, что у Софы — дорогие вещи, «фирма», но она не хвастается. У неё будто бы и нет интереса к вещам. А к чему у неё интерес, пока неясно. Софа спит. И только наша компания изредка её будит.

У Ангелины — полноватые бёдра и тяжелая грудь. Черты лица крупны, но безупречны. Губы, нос, подбородок словно вылеплены талантливым скульптором. Глаза — неестественно глубокого синего цвета. Кажется, будто Ангелина носит специально окрашенные линзы. Подруги читали в «Космополитене», что так делает одна негритянская супермодель. Ангелине, в отличие от супермодели, не нужно никаких линз, ей вообще не требуется ухищрений. На улице ей постоянно мерещится, что на неё все пялятся. Ангелина переживает, делает «морду кирпичом».

Ангелина и сестре внушала, что «надо быть скромнее». Раньше они были вдвоём, близнецы Ангелина и Гликерия. Геля и Глюка... Жаль, сестра не слушала советов, наоборот, шутливо поддразнивала, обзывала монашенкой. А год назад вообще бросила институт и уехала во Францию с арабом. Отец, жёсткий и сухой, напоминающий дерево с обрубленными ветками, с тех пор не желает о ней слышать. Ангелина видится с сестрой тайно, когда та приезжает в Питер и передает подарки для мамы. Отцу Глюка ничего не передаёт. Она пытается всучить и Ангелине что-нибудь из нарядов или косметики. Та отказывается, потом берёт нехотя, чтобы передарить подругам, то есть нам. Мы, конечно, берём, благодарим и носим. Время сейчас не такое, чтобы отказываться от шмоток. Вот дурочка Гелька… с её-то данными и такая засушенная.

Любаша — самая жизнерадостная и разбитная среди подруг, крашеная блондинка. У неё вздернутый нос, очаровательная улыбка с неровными зубками, кокетливые веснушки. Любаша способна расшевелить самую скучную компанию и привлечь к нам самых ярких парней. Она одевается исключительно в яркие тона, поэтому на факультете её прозвали «попугаем». Любаша не обижается. «Ну вас, дурочки, — говорит беззлобно. — Мужики примитивны, их можно завлечь буквально краской для ресниц. А уж на яркое и блестящее они все слетятся».

У Любаши есть в жизни преимущество, которого нет ни у одной из нас: она дружит с мамой. Их тандем тем крепче и узы тем священней, чем отвратительнее ведёт себя папа. Любаша считает, что мужики — козлы, и у неё есть на то все основания. Впрочем, это не означает, что можно опускать руки. И потому Любаша всегда во всеоружии.

Маша внешне ничем не выделяется. У неё русые волосы и стрижка-каре. Нос с горбинкой и тонкие губы придают Машиному облику жестковатый, скучный вид. Фигура практически безупречна, но мы-то знаем, что парни клюют на хорошенькое личико, а не на фигуру (так говорит Люсина мама). А уж если личико подкачало… Маша — самокритична, Маша смотрит в зеркало и видит, что она не королева красоты. Поэтому подает себя как королеву соблазнения. И парни клюют! Тем более Машина стратегия — заманить в свои сети, но не отдаться ни в коем случае. Иначе игра, считай, проиграна.

Маша у нас умная. Учится она легко и играючи. А ведь живёт в коммуналке с мамой и отчимом, спит на походной койке за ширмой. Но Маша не замечает бытовых неудобств. Сама себе шьёт и вяжет, выискивая фасоны в модных журналах. Просыпаясь раньше всей семьи, готовит завтрак. Маша и нам приносит то оладьи, то сырники, то драники. И тогда мы пируем в студенческой столовой, где редко дают что-то вкусное.

Поздняя осень. На смену вальяжному октябрю заступает колючий ноябрь, берёт ключи, расписывается в ведомости... А там, за ноябрём, маячит наша первая сессия. Первое серьёзное испытание. Мы нервно смеёмся, обсуждая безрадостные перспективы: тётка, которая читает нейрофизиологию, — мегера с истерическим неврозом, а патолог в непроницаемых очках — упырь, пьющий кровь девственниц. То есть нашу кровь. Нам страшновато, но и весело, потому что мы есть друг у друга.

Сейчас не верится, что пять подружек не имели друг о друге понятия ещё полгода назад. Нам-то кажется, что мы вместе всю жизнь, ведь мы столько пережили. Торчали в приемной комиссии, болтались под дверью в ожидании экзамена, переживали у стенда с вывешенными списками. Нам хотелось, чтобы мы все поступили и нас записали в одну группу. Так в итоге и получилось.

 

Лекции у первокурсников проходят во вторую смену. Обычно мы начинаем учиться в два; заканчиваем же учебу в девять вечера. Режим удобный, поскольку времени хватает на всё. И не дай бог, поменяют…

После занятий долго собираемся, охорашиваемся. Вытряхиваем из столешницы огрызки яблок, обертки от шоколада, куски недоеденного бублика. Мы всегда забираем с собой свой мусор. Переговариваемся, обсуждаем лектора. Пудрим носы, красим губы. Машина ярко-красная губная помада переходит из рук в руки.

— Люсик, тебе не идёт этот цвет, ты на вампиршу похожа, — говорит Маша, отбирая помаду у Люси.

— Возьми мою, цикламеновую, — предлагает Ангелина, протягивая тюбик. — И вообще, оставь себе.

— Ух ты, импортная… А откуда она?

— Сестра привезла, — коротко отвечает Ангелина. И низко повязывает платок. Ярко-синие глаза с загнутыми ресницами из-под платка смотрят ещё более вызывающе.

Аудитория № 222 — огромный зал с высокими сводами. Нам повезло, потому что у первого потока аудитория хоть и вместительная, но получердачная, с каким-то скошенным потолком. Тем, кто сидит в задних рядах, приходится пригибаться, чтобы пройти на свои места. А Люся и Софа страдают клаустрофобией. Как бы мы там учились?

Мы задвигаем скамейки, собираем бумажки с пола. Это — наша добровольная санитарная повинность. На курсе много приезжих девушек, которые повсюду мусорят, и с этим ничего не поделаешь. Мы,петербурженки, любим и оберегаем свой город и вуз. Покидая аудиторию, гасим свет, заботливо притворяем тяжелую дверь.

Здание факультета — старинное, с колоннами и лепниной на потолке. В холле на стене штукатурка отколупана каким-то свинтусом, образуя безобразную, кривую свежую надпись: «Институт деревенских дурочек». Мы качаем головами, огорченные варварством. Хлопает дверь с тугой пружиной, выпуская нас на улицу.

В лицо ударяет ветер.

Натягиваем капюшоны на уши. Люся ходит с непокрытой головой, и она поднимает повыше шарф, пряча уши. Мы идем к метро «Горьковская», туда, где памятник «Стерегущему», где ярко светятся ларьки и продают шоколад, пирожки, растворимый кофе. Запахи пищи кружат голову, и от голода нас подташнивает. Маша прерывисто вздыхает, глотает слюну: ей-то уж не светит скорый ужин. У подземного перехода наши дороги расходятся.

— Пока, пока! — Любаша посылает воздушные поцелуи. — У меня дежурство в десять.

— У меня начало тоже в десять, — устало произносит Маша. В её руках — шуршащий мешок, из которого торчит яркая ткань.

— Ты завтра-то придёшь? — спрашиваем мы.

— Да, но задержусь к первой паре, — отвечает Маша.

— А меня вообще не будет, — говорит Люся. — Так что — до послезавтра.

Мы целуемся, измазав друг друга в помаде. Потом Маша берёт Любашу под руку, и они удаляются в сторону автобусной остановки. А мы бредём на метро.

— Скорей, девочки, а то аптеку закроют, — торопит Софа.

Нам по пути до Гостиного двора. Там Ангелина выходит, а Софа пересаживается, она едет на Васильевский остров. Люся одна остаётся в вагоне. Ей предстоит долго и уныло тащиться в свой спальный район.

 

Любаша работает в коммерческой фирме. «Ого!» — завистливо протягивают сокурсники, когда она небрежно упоминает о том, где трудится. Коммерческая структура ассоциируется у студентов с материальным благосостоянием. Любаша загадочно помалкивает. Видели бы они эту фирму. Обшарпанный офис, на двери которого висит бумажка со странной аббревиатурой: «АДС». Что это такое, Любаша не имеет понятия, да ей и незачем. Можно замазать последнюю букву, и получится «Ад». В общем-то, соответствует действительности.

Любаша работает по ночам. В железную дверь офиса врезан хороший замок, но, по убеждению генерального директора, немца Рейнхольда, внутри должен кто-то находиться круглосуточно. Этот кто-то называется «ночной директор».

Любаша спит в офисе на продавленном диване. Сюда можно на всю ночь привести парня, но чего нет, того нет. На тумбочке стоит старенький магнитофон: немец пожертвовал. У Любаши всегда с собой кассетыСтинга; к тому же радиола ловит «Европу-Плюс». Что ещё нужно? Она лезет в холодильник, находит остатки макарон, открывает тушенку. Разогревает ужин на электрической плите с одной конфоркой; пока пища греется, расстилает постель.

Здесь и телевизор есть, старенький, чёрно-белый, с пляшущей полосой посреди экрана, — можно смотреть про Ракель. Сегодня на экране висит приклеенная скотчем бумажка с незатейливым текстом, написанным грамотной, педантичной рукой помощницы Рейнхольда Магды: «Уважаемый господин Ночной Директор! Чем меньше мусора в корзине, тем больше ты похож на господина».

Любаша читает текст, досадливо морщится, вспомнив про обязанность. Берёт ведро с мусором и, накинув пальто, идёт на улицу, под арку, где стоят помойные баки. А потом вытирает пыль и моет пол. Ещё не хватало, чтобы из её зарплаты опять высчитали за мусор и грязь в офисе. Рейнхольд строг и скуп и вообще пренебрежительно относится к русским, особенно — к «бездарной и неряшливой» молодёжи.

Маша влетает в клуб, проскальзывает в тесную гримерку. В зале уже играет интимная, обволакивающая музыка, накурено и шумно. Атмосфера предельно накалена. Ещё не хватало, чтобы подвыпившие посетители начали вызывать её свистом. Маша быстро переодевается, путаясь в юбках и корсете. Поправляет волосы, придирчиво осматривает лицо с подкачавшим носом, мысленно машет рукой: «Всё равнохороша!»

Маша танцует в клубе три раза в неделю, «зажигает» публику. Извивается у шеста, задирает точёную ножку на танцевальном округлом подиуме, крутит бёдрами, как будто пытается удержать на них невесомый хула-хуп. Одобрительные возгласы посетителей, оглушенных её флюидами, переходящие в рёв, — подтверждение того, что Маша «заводит», что она — профи. Платят немного, но… сколько перепадает искр и блесток от столпа чужого веселья!

Одной такой работы недостаточно самостоятельной женщине. Поэтому по утрам Маша стрижет и делает причёски на дому. Этому её научила тётя — парикмахер. Какая многогранная Маша — умелая, яркая девушка, пусть с несовершенным ликом. Почти идеал.

 

Люся трудится нянечкой в детской психиатрической больнице на Песочной набережной. Можно сказать, проходит практику по профилю будущей специальности.

В больницу Люсю устроил Томас, работающий в этом же заведении воспитателем.

Воспитатель рангом повыше нянечки. Так что Томас — своего рода начальство. Он учится на одном курсе с Люсей и её подругами. У него жесткие, негроидные волосы, слегка дегенеративные черты лица и высокий, с гнусавинкой, голос. Он похож на неандертальца, вздыхает Люсина мама, с беглым сочувствием поглядывая на дочь. А Люсин папа считает, что Томас — нетрадиционной ориентации, и делает вид, что вечно забывает его имя. Чтобы поддразнить дочь, говорит: «Твой педерастичный Арнольд звонил…»

Люся же влюблена в Томаса до потери рассудка, до заикания. До такой степени, что согласилась на беспросветную, бесперспективную, малооплачиваемую работу. О её любви к Томасу знают все, но ей нисколечко не стыдно.

Догадывается о Люсиных чувствах и сам Томас. Он пользуется привилегией: может позвонить, попросить написать ему лекции под копирку или сделать за него реферат. Подруги против эксплуатации человека человеком, говорят «не смей унижаться» и прочие бесполезные слова, сотрясающие воздух. А Люся рада угодить Томасу всем, чем сможет.

Жаль, что о суточных сменах речи не идёт. Какое было бы счастье — круглосуточно находиться рядом с Томасом… Но Люсины родители никогда этого не позволят. «Порядочные девушки спят дома», — любит повторять мама.

 

Ангелина поёт в церковном хоре. Она стоит в предпоследнем ряду. Последние два ряда занимают мужчины, тенора и басы. Ангелина поёт партию тенора. У неё красивый голос, низкий, чуть хрипловатый — контральто. Для женщины — породистый, редкий, уникальный голос. Но в хоре Ангелина востребована именно потому, что не хватает мужчин-теноров.

Голос Ангелины подрагивает, вибрирует, навевая ассоциации с негритянской джазовой певицей, и регент Инна косится на неё, покачивает головой. Видно, считает манеру исполнения нарочитой, противоречащей канонам исполнения псалмов. Ангелина виновато краснеет, ведь Инна для неё — авторитет, духовная наставница, старшая сестра. Но разве Ангелина виновата, что в ней столько страсти, столько жизни. Она и так не красится, носит платки и невзрачный плащ. Ангелина считает своим призванием служение Богу. А парни всё равно клеятся, что с этим поделаешь.

Её смущает, что мужчин к ней притягивает «мирское», «порочное». А больше всего — что Николай, молодой «бас», недавно вернувшийся из армии, смотрит на неё взглядом, заставляющим краснеть и бормотать под нос бессвязные сердитые фразы. Так у Ангелины проявляется смущение. И ей хочется, чтобы Николай смотрел на неё, и в то же время стыдно и страшно, будто Бог тоже смотрит, недобро усмехаясь. И делает пометки себе в блокнот.

 

Софа не работает: ей некогда. Помимо учебы у Софы есть «общественная нагрузка». Семья вменяет ей в обязанность уход за бабушкой. Софа справляется со своим делом: кормит бабулю с ложечки, выносит за ней судно, купает, протирает пролежни.

Родители Софы — занятые люди. Папа читает в университете историю и культурологию, заседает в диссовете. Мама работает старшим экономистом в научно-исследовательском институте, параллельно прокручивает деньги института в малом предприятии. В последнее время родители бегают по инстанциям: оформляют документы, готовятся к выезду на историческую родину. Официальная причина — воссоединение с родственниками, тётей Розой и дядей Марком. Родители мало бывают дома, поэтому Софа также готовит еду, проверяет уроки у братика Давидика, гуляет с бульдогом Васькой.

Каждую неделю папа выдает Софе деньги на ведение хозяйства, с оговоркой, сколько она может потратить на себя. Обычно денег хватает — и на хозяйство, и на прочее. Так что Софе не требуется работать.

Софа любит семью, но очень устаёт. Поэтому на лекциях она спит.

 

 

2

 

Модный пуховик фиолетового цвета, с зелёной изнанкой (хоть на лицевую сторону носи, хоть выворачивай — вот и две разные вещи) Люсе купили родители. На сапоги денег уже не хватило. А холодает стремительно, поэтому Люсе позарез нужны деньги.

Зарплата нянечки не оденет и не обует, и Люся, поразмыслив, пристаёт к Маше:

— Приведи меня в клуб, я тоже станцую.

У Маши — глаз-алмаз. Она видит, что у Люси — пластика молодой лошадки. И грации столько же. Но отказать подруге Маша не может. Она берёт Люсю с собой на пробное выступление.

Конечно, мероприятие плачевно заканчивается. Люсю быстро выдворяют, а на следующий день подруги ссорятся.

— Тебе надо было сразу сказать: Люська, ты не потянешь, — всхлипывая, ожесточенно говорит Люся. — И предупредить, что там у вас за уровень…

Маша пожимает плечами: ну, какой такой уровень? Ни одной профессиональной танцовщицы, включая её. Пьяные полубратки, допускавшие скабрезности и грубые шутки, касающиеся, в числе прочего, неумелых Люсиных телодвижений. Она, Маша, попросту не подумала о последствиях. Сейчас ей совестно плюс искренне жаль Люсю. Но Маша — человек жёсткий, сострадать и ныть не умеет.

— Ой, брось реветь, а то потопнем… Люсь, хочешь, я тебя парикмахером устрою? — по инерции спрашивает Маша, пытаясь свести ссору на нет, а её последствия — к минимуму. — Свидетельство об окончании курсов моя тётка сделает, она сама их ведёт.

— Я не умею стричь, — сухо отвечает Люся.

— А что ты вообще умеешь? — злится Маша. Атмосфера накаляется, от подруг только что не разлетаются искры.

— Стихи сочинять могу, — огрызается Люся. Маша пренебрежительно фыркает.

По счастью, к ним поспевают Любаша и Ангелина. Начинаются расспросы. Маша отвечает нехотя, шипит, как кошка. Люся только безутешно рыдает.

— Тише, девочки, тише, — примирительно говорит Любаша. Она обнимает Люську, укачивает, как дитя, что-то шепчет подруге на ухо.

— А хочешь, я тебя к нам в хор приведу? — спрашивает Ангелина, разобравшись, в чём причина ссоры между подругами. — Ведь голос у тебя хороший. Тебе бы сразу ко мне обратиться, а не к Машке.

Люся поднимает заплаканное лицо от Любашиного плеча, внимательно слушает.

— Ты же музыкальную школу закончила? — продолжает Ангелина. — И свидетельство есть?

— Есть… Геля, а ты правда можешь?...

Вот оно, счастье, о котором Люся и не мечтала. «Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю…» Это она, Люся, поёт вместе с хором псалом неземной красоты и силы. Басы и тенора, слившиеся в космический звукоряд, заполняют храм. Отдельные всплески сопрано уносятся стрижами под купол...

Люся редко бывает в церкви. Она неверующая. Просто Люся любит музыку, живёт музыкой, сама пишет песни...

— Конечно, могу. Завтра поедем вместе.

— Привет, девочки, — говорит подошедшая Софа, не переставая что-то жевать. — Ой, а почему мы плачем?

Протяжный звук, похожий на надсадную сирену, возвещает о начале первой пары. Любаша торопливо мирит Машу и Люсю, по-детски сплетая их мизинчики: «мирись, мирись, мирись и больше не дерись…», и подруги спешат на лекцию.

 

И вот уже Люся поёт в хоре. У неё и голос выше, и манера исполнения академичней, чем у Ангелины. Поэтому стоит она в первых рядах, чуть сбоку. Отсюда, слегка повернув голову, видно «центровую» исполнительницу, Ангелину. А также — стоящих за её спиной басов Николая, Виктора и Павла.

У Виктора кустистая борода и рябое лицо. Павел толст и мал ростом. Поэтому смотреть на них неинтересно. С Николаем же, как оказалось, можно переглядываться, и это приятное занятие. Николай смотрит на Люсю со значением. Она чуть заметно улыбается, опускает глаза. А когда поднимает их, то обнаруживает, что взгляд Николая скользит уже по спине Ангелины, по тому, что ниже спины, по крупноватым, но стройным ногам. Люся хмурится и снова отводит взгляд.

«Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу, Тя велича-а-а-ем…» — поёт хор. Люся тоже поёт, смотрит прямо перед собой. Словно она уже забыла про Николая.

Однако игра в «гляделки» продолжается. Люся ловит себя на мысли, что глубоко посаженными глазами Николай немного напоминает ей Томаса…

Конечно, она не ожидала, что откроет для себя новый мир. Люся всего-навсего хотела петь. Тем более что певцам платят пусть небольшие, но деньги. Однако храм и его обитатели — и регентша Инна (немолодая, лет двадцати пяти), и дородный красавец отец Пётр, и матушка Варвара в платочке, которая стряпает борщ и пироги, чтобы накормить их, хористов, в трапезной, и хромоногий дурачок Матюша, постоянно сидящий у входа в храм, и прочие — все они словно переносят Люсю в «киношный» мир, где нет ничего от нынешнего мира, и её самой тоже нет…

За обедом хористы разговаривают о своем, певческом. Люся тихо сидит в уголке, присматриваясь к окружающим. От неё не укрывается обожание, с каким глядит Гелька на регентшу Инну. И как Ангелина вспыхивает и немеет, когда взор Николая перебегает с Люси — на неё. Люся усмехается про себя и в очередной раз выдерживает взгляд Николая прямо, слегка нахально. Ей всё ясно с этим хористом. И как только Ангелина не понимает, не видит…

— Геля, тебе нравится Николай? — не удержавшись, спрашивает Люся, когда они едут обратно.

— Что? Люська, ты с ума сошла? — открещивается Ангелина. — Ну, ты и фантазёрка. Поэтесса…

И Люся окончательно утверждается в своих догадках. Больше она не будет говорить об этом с подругой. Всё-таки Ангелина никогда не касается другой священной темы — Люсиного отношения к Томасу. Вот и она, Люся, пощадит подругу.

Спевки продолжаются. Однажды хористы небольшой группой выходят из храма. Ангелина и Николай идут впереди Люси, разговаривая о чём-то. У Ангелины — мелкая, семенящая походка. Люся слышит, как Николай басовито похохатывает. «Почему Валериана уволили?» — спрашивает он. Люся не знает, кто такой Валериан. Ангелина отвечает Николаю тоненьким, не своим голосом: «Не знаю, не знаю, а вот уволили… Ни за что ни про что…» В её исполнении получается: «Ни зá што ни прó што…» Люсе не нравится, что Ангелина, находясь в церкви, «ломает язык», кривляется, семенит, как утка. Зачем это ей? Неужели верующие, в её представлении, должны неестественно двигаться и говорить?

По правую руку от Люси идёт регентша Инна. Она чем-то похожа на Ангелину, только укороченную в длину и слегка раздутую вширь. Но, в отличие от Ангелины, Инна пользуется косметикой. На лице лежит слой пудры, глаза подведены.

— Люся, вам нравится у нас петь? — приветливо спрашивает она.

— Нравится, — тихо отвечает Люся.

— А Бога вы любите? — задает Инна каверзный вопрос.

Люся пожимает плечами. Врать не хочется, а сказать, что она — атеистка, не поворачивается язык.

— Неужто не веруете? — изумляется Инна. — И не страшно? Вы «Мастера и Маргариту» Булгакова читали? — спрашивает вдруг она, без видимой связи.

— Читала, — отвечает Люся.

— Вот, тогда задумайтесь. Берлиоз, по замыслу Булгакова, отправляется в никуда. И вас это ждёт после смерти.

Люся ловит себя на том, что ей тревожно и неприятно продолжать этот разговор. Но как избавиться от Инны, она не знает.

Внезапно у самого выхода за церковную ограду Инна задевает каблуком порожек и, споткнувшись, нестрашно выругивается. Перехватив Люсин взгляд, смеётся:

— Спасибо, Господи, что нечистую силу не помянула! Я, знаете, с малолетства в храме Божием. А в церковь как заходишь — сперва направо перекрестись, потом налево… Так я домой приду — и по инерции крещусь направо да налево. Справа у меня — книжный стеллаж, а слева — зеркало. Так и крещусь на свою рожу… Ну, мне в другую сторону, до свидания.

«Странные Божьи люди», — думает Люся, попрощавшись с Инной и ускоряя шаги, чтобы не потерять из вида Ангелину и Николая. А они стоят у метро и ждут. Люся знает, что Ангелина дождется подругу, даже если её будет торопить лучший на свете парень. В облике Ангелины сквозит мягкое очарование, приглушенный жертвенный огонь горит в глазах. Люся впервые за пять месяцев дружбы видит Ангелину такой. Зато лицо Николая ничего не выражает.

— А ведь нам с вами по пути, — говорит Николай, обращаясь к Люсе. — Ангелина сказала, что вы живёте в Автово. И я там.

Доезжают до Гостиного двора. Дверь нехотя отползает сторону, выпуская Ангелину. Стоя на платформе, она с просветлённой улыбкой машет оставшимся в вагоне.

Дальше они едут одни. Промозглыми проходными дворами идут три квартала — Николай провожает Люсю. Она рассказывает о смешном происшествии в универе. В рассказе присутствует и Ангелина. Люся заразительно смеётся, периодически поглядывая на собеседника, словно призывая его разделить её весёлость. Однако Николай серьёзен. Внезапно, остановившись у темнеющей арки, он перебивает Люсю:

— А я здесь живу. Может, зайдешь?

— Спасибо, — говорит Люся, продолжая по инерции улыбаться, — мне надо к зачёту готовиться.

Николай кладёт ей руку на талию и бормочет:

— Да ладно, ну что ты… У меня вино есть. Монастырский кагор…

Люся понимает, что влипла. Вот то, о чем мама предупреждала: тёмные дворы, тусклый фонарь, отсутствие прохожих. И незнакомый, агрессивно настроенный мужик. Люся вспоминает взгляды, которые он бросал в церкви на неё, на Ангелину, на других хористок. Прямо в церкви, беспомощно прокручивается у неё голове, хоть бы постыдился… Божий человек.

Люся отбивается молча, защищаясь от настырных губ, пытаясь разжать у себя на талии жёсткие пальцы. А он всё бормочет, подталкивая её к арке. Там, внутри, черным-черно, и это — его зона. Люся с отчаянием смотрит в глубоко посаженные глаза и угадывает — нет, ещё не злость, но предвестники злости.

И Люся понимает: его нужно отрезвить. Сказать или сделать что-то такое, чтобы Николай убрал руки и остался стоять с открытым ртом.

— Коля, пусти, я не могу, — скороговоркой говорит она. — Геля — моя подруга, и она тебя любит.

И по тому, как ослабела хватка, Люся понимает: слова проникли в цель.

Николай опускает руки и стоит истуканом. Люся торопливо уходит.

Почему её слова подействовали? На какой струне она сыграла? Впрочем, зачем об этом думать. Она идёт домой, пробивая каблуками кружевную корочку на неглубоких лужах. Сапоги новые, зимние — сама заработала.

 

Сессия надвигается, как эпидемия на город, и с этим ничего не поделаешь.

Мы лихорадочно зубрим нейрофизиологию. Мы даже перестали прогуливать занятия. Профессор Белинская, страшная тётка, похожая на Дастина Хоффмана в роли Тутси, отмечает отсутствующих на семинарах. Поэтому в аудиториях аншлаг.

У Белинской — рваное «шизофреническое» мышление и истерические, визгливые нотки в голосе. Почти никто не понимает, о чём она говорит.

— Читайте учебники, — советует Маша. — Там всё доходчиво изложено.

Однако Люся, Ангелина и Любаша лишь растерянно переглядываются.

Однажды после лекции, в ходе которой Белинская вещала о механизмах развития невроза у крысы (в одном случае крысу бьют током после предупредительного сигнала лампы, в другом — без предупреждения), Люся осмеливается подойти и спросить:

— Простите, вы сказали: крысу бьют током после лампы. Что вы имели в виду?

— Крысу бьют током, — сухо произносит Белинская, — но доходит он до неё не сразу…

— А! — восклицает Люся, демонстрируя озарение. — Так бы сразу и сказали. А то я подумала, что сначала либо лампу били током, либо крысу били лампой…

Белинская медленно снимает очки. Глаза её похожи на две творожных «лакомки»: изюминки, утонувшие в тесте. Хищно шевелятся нос и усы под носом. Сейчас, без очков в дорогой оправе, она сама напоминает крысу. Люсе становится нехорошо.

— Приберегите свою находчивость для экзамена, — говорит Белинская с выраженным подтекстом. И отворачивается от Люси, словно потеряв к ней интерес.

Люся вспыхивает, отходит к подругам. Любаша, красная, с надутыми щеками, зажимает рот, чтобы не расхохотаться. Соня, размягченная, проснувшаяся, смотрит на Люсю с удивленной улыбкой. Ангелина укоризненно качает головой.

— Клоунесса, — говорит Маша. — Ты и на экзамене будешь клоунский номер показывать?

— Я не могу больше, — жалуется Люся. — Я ничего не понимаю…

Последние дни перед экзаменом суматошны. Люся приезжает к Софе, чтобы та разъяснила ей непонятные темы. Подруги пьют чай, сервированный на журнальном столике Софиной мамой.

— Очень приятно познакомиться с подругой дочери, — говорит мама. И, без всякого перехода, добавляет: — А ветчины у нас мало, вы её не берите. Вот бутерброды с сыром, с колбасой… Софочка, деточка, ешь ветчинку.

Люся переглядывается с Софой. Обеих девушек пробирает смех.

— Чего ржёшь? — тихо спрашивает Софа, когда за мамой закрывается дверь. — Не видала нормальной еврейской семьи?

И Люся, уже не сдерживаясь, хохочет.

Остаток вечера они проводят за просмотром фильма Мела Брукса «Всемирная история». Ничего смешнее в своей жизни Люся не видела. Какая счастливица Сонька, что у неё есть видик! И собственный телевизор. А Софа, освобожденная от семейных забот из-за сессии, светится тихим счастьем и тоже не хочет думать о нейрофизиологии.

В это время Ангелина и Любаша, не найдя в тощих конспектах ответов на вопросы, звонят Маше: выручай! Маша долго и нудно диктует, стоя в коммунальном коридоре. Подруги переспрашивают, потом быстро пишут на клочках бумаги: готовят шпаргалки.

Накануне экзамена Маше звонит и Люся.

— Как дела? — уныло спрашивает она.

— Нормально, — бодро отвечает Маша. — Я планирую до семи вечера учить, а после семи — отдыхать.

Люся потрясена: сейчас три часа дня, а она только села готовиться к экзамену и полностью «добить» неизвестный ей курс рассчитывает к утру… Люся не подозревает, что именно сейчас закладывается её тип деятельности: авральный. Всю оставшуюся жизнь она будет брать рубежи наскоком, выдыхаясь, работая на износ.

А может, «авральщиками» рождаются?

 

На следующий день мы встречаемся возле аудитории. Занимаем очередь. Ангелина, торопливо перекрестившись, идёт первой из компании. Любаша просит: девчонки, можно, я — последняя? Люся избирает золотую середину…

Вдруг её окликают из группы юношей, столпившихся у подоконника. Это Томас, он машет Люсе рукой, и она торопливо направляется к нему. До Софы, Маши и Любаши доносятся смешки, обрывки оживлённой беседы.

— Там Тимка, — завистливо замечает Любаша. — Мы как-то в волейбол вместе играли. Пойти поздороваться, что ли…

И тоже отплывает к интересной компании. Маша и Софа, переглянувшись, следуют за ней. Девушки почти не знают юношей, сидящих на подоконнике рядом с Томасом, потому что те — из первого потока. Они только слышали их имена.

— А правда, что одного из вас зовут Тимофей, а другого — Федор? — опустив глаза, спрашивает Софа, накручивая на палец локон.

— А что вас удивляет? — интересуется кудрявый, синеглазый Тимофей и поворачивается к Софе.

— Да так… Имена редкие. Исконно русские, — тихо произносит Софа и, покраснев, отворачивается.

— Конечно, странно — при наличии Томаса, — усмехается низкорослый крепыш Федор.

А Тимофей смотрит на Софу. И она отвечает на взгляд...

Из «кабинета экзекуции» вываливается распаренная студентка.

— Зава-ал… Белая лисица… — стонет она в ответ на расспросы обступивших её подруг. И гротескно сползает по стене.

— Твоя очередь, — замечает Маша, обращаясь к Софе. Та, тихо ахнув, хватает сумку и исчезает в аудитории.

Минуты ползут медленно, как будто ослабленные, полуголодные студенты тянут их на верёвке по крутому склону. Наконец из кабинета выходит Ангелина. По её лицу трудно что-нибудь сказать.

— Ну, как? — подруги обступают Ангелину. — Ну что, Геля?

— Муть какая-то, — бесцветным голосом отзывается та. — Белинская спрашивала, как импульс бежит по этим… волокнам. По аффере-рентным… Потом спрашивала про кортико… кортикостерво…

Внезапно Ангелина давится словами и начинает кашлять. Кашель переходит в звуки, похожие на лай. Мы обнимаем её, утешаем, заглядываем в зачётку. Читаем длинное слово: «удовлетворительно». Первая оценка, полученная первой из нас в первую сессию.

— Не расстраивайся, — утешает Любаша. — Главное — всё позади.

— Пересдашь, если захочешь, — говорит Маша.

А Люся только открывает рот, чтобы посочувствовать подруге, как обнаруживает, что наступила её очередь.

Она заходит в аудиторию, берёт билет и садится за последнюю парту. В этот момент отвечать выходит Софа. Такое впечатление, как будто Софу наконец разбудили. Люся не может сосредоточиться, потому что отвлекается на подругу. Потом берёт себя в руки, что-то строчит на бумажке… Чушь… полная чушь! Где-то на периферии Люсиного сознания Софа получает оценку «отлично». Бросив Люсе подбадривающий взгляд, она покидает аудиторию.

Время то тянется, то висит. Наконец Люся выходит отвечать. И — её настигает ступор.

— Ну, я слушаю вас, — саркастически произносит Белинская.

«Узнала? Не узнала? Хотя, собственно, что я такого сделала…»

Люся начинает говорить, путаясь и завираясь.

— Подождите, подождите, — морщится Белинская. — Успокойтесь. Я постараюсь вас вытащить — задам очень простой вопрос. Назовите три функциональных блока по Луриа.

— Блок смены тонуса и бодрствования, — говорит Люся, посветлев лицом, и Белинская начинает загибать пальцы. — Блок переработки и хранения информации. И… блок ещё чего-то там…

— Так. Третий блок вы не знаете, — жёстко говорит Белинская. — Ну, неважно. Дела ваши совсем плохи. Вы ведь даже не понимаете, что это за блоки такие. А?

— По… понимаю, — шепчет Люся.

— Неужели? И что они собой представляют? Где они, эти блоки? Висят на стенде? Или, может, стоят в углу?

Люся молчит, подавленная, пришибленная.

— Хорошо, следующий вопрос, — Белинская складывает руки на груди и, как кажется Люсе, хищно прищуривается. — Назовите виды условного торможения.

— За-пре-дельное… — шепчет Люся. И видит, как глаза-изюминки лезут на лоб.

Несколько минут висит обречённая тишина.

— Вы паясничаете на лекциях, — наконец произносит Белинская и медленно накаляется, становясь сначала красной, а потом — белой. — Вы считаете себе очень умной, не так ли?

Люся дрожит, закрывает лицо руками…

Итоги первого экзамена: Ангелина и Люся — удовлетворительно, Любаша — хорошо, Маша и Софа — отлично.

— Вот он, закон распределения, — жестоко шутит Маша. — Как-то у нас всё антинаучно: дебилов и гениев больше, чем средних людей.

— Иди ты знаешь куда, — бубнит Люся.

— М-да, подруги, как же это Бог вам не помог? Вроде в церковь бегаете…

И замолкает, напоровшись на Люсин и Гелин взгляды.

 

Через неделю Люся пересдаст экзамен на «отлично». «Вы — сильная студентка, — скажет ей Белинская. — Срывы бывают и у сильных. Но больше не паясничайте. Ни один шут гороховый не добился успехов в науке. Вам идёт быть умненькой, а не глупенькой». И Люся прочувствованно зарыдает, но уже за дверью…

Ангелина, в ответ на предложение Люси идти вместе с ней на пересдачу, только махнет рукой: «Да ну… в манную кашу». Страшное ругательство из уст Ангелины, эквивалент «к чёртовой матери».

А Соня вдруг пропадёт. Банально выпадет из поля зрения подруг вместе с Тимофеем. И мы не без зависти догадаемся: у одной из нас — первый в жизни настоящий, серьёзный роман.

Да у кого! У Соньки, тихони…

 

 

3

 

Сессия меняет самосознание, перестраивает внутренний мир. Тем более что второй и третий экзамены мы сдаём неожиданно легко и без напрягов.

Всё осталось по-прежнему, только Соня внезапно просыпается и хорошеет. А Люся — охладевает к хоровому пению. Воспоминания о заледенелой чёрной арке и чёрных прищуренных глазах заглушают в её сознании звуки неземной музыки.

Ангелина ничего не может понять. Люся оправдывается: ездить далеко — на другой конец города; постоянно болят голосовые связки; в конце концов, хотелось бы побольше денег… За последний год дико взметнулись цены, зимние сапоги обошлись ей в пять стипендий. А ещё хотелось бы помочь родителям.

— Иди в нашу фирму, — предлагает вдруг Любаша. — У нас текучка кадров.

— Мне родители не позволят дежурить по ночам, — открещивается Люся.

— А ты устройся телефонным дистрибьютором. Работать будешь с восьми утра до девяти вечера. Состыкуй со своими дежурствами в больнице, потрудись хотя бы пару месяцев. После Нового года начнутся новые предметы — говорят, муть какая-то. Не беда, если немного пропустишь.

И Люся решается.

Новый год мы проводим в семьях. Беспрекословно, без возражений и споров, хотя могли быть и более соблазнительные проекты. Мы словно чувствуем, что это — последний семейный Новый год для каждой из нас.

Начало второго семестра застаёт Люсю сидящей в тесной комнатке вместе с четырьмя девушками. Их задача — отвечать по телефону людям, звонящим по объявлениям, напечатанным в газетах «Шанс для всех» и «Работа для вас». Телефонистки ведут пухлые тетрадочки, записывают на собеседование кандидатов в торговые агенты, которые жаждут продавать на улице женские вещи первой необходимости: колготки с лайкрой (или, как говорят у нас, «с лукрой»), подкладные плечики на липучках, трусы «неделька» и комбидрессы. За каждого приглашенного, который придёт в офис и оформится агентом, телефонистка получает доплату.

На столе стоят четыре телефона, которые беспрестанно звонят. На каждый звонок к аппарату тянутся пять рук. Пятого аппарата нет; и вскоре Люся понимает почему. Начальнику отдела нужен кто-то, кого в конце недели можно наказать за плохую работу, кинуть на бабки. Так начальник показывает своё рвение, выслуживается перед немцем.

Люся делает правильные выводы. Она не водит дружбу с другими девушками из фирмы, не ходит на перекуры и не обедает. Люся сидит, как цербер, и смотрит на стол с четырьмя телефонными аппаратами. И едва раздается звонок, хватает трубку.

Первых кандидатов, которые явились на службу по Люсиной записи, она никогда не забудет. Их фамилии — Кукса, Зозуля и Подобед.

 

В конце недели Люсе торжественно вручают «бонус»: колготки и бутылку «Советского» шампанского. Подруги пьют шампанское в студенческой столовой. Озираясь, под столом наполняют чайные чашки.

— Я загадываю желание, — говорит Ангелина. — Справа и слева от меня сидят две Ракели! — и, повернувшись направо, подмигивает Люсе, а потом переводит взгляд на Софу, сидящую слева.

Любаша хохочет без причины. На лице Маши — тень её прежней улыбки. Маша в последнее время и сама — тень. Из неё как будто улетучилась страсть Кармен, номер которой она исполняет.

— Что ты такая хмурая? — первой замечает Софа и, обняв Машу, кладёт ей голову на плечо, смотрит своими вкрадчивыми глазами. Маша дергается, не то болезненно, не то раздражённо.

Мы все смотрим на Машу. В четырёх парах глаз — напряжение, беспокойство, сострадание.

— Мама у меня на обследовании, — говорит Маша, будто с усилием. — Анализы очень плохие. Надеемся, что не рак.

Мы переглядываемся. Придвигаемся ближе, обнимаем Машу с четырех сторон. Молчим, застыв, как скульптурная композиция из пяти граций.

Сидим в тишине, обо всем забыв, опаздывая на лекцию.

 

Проходит несколько дней. Четыре подруги сидят на занятиях за своей первой партой, которую никто, кроме них, не занимает.

— Куда она провалилась? Уже второй день ни слуху ни духу — где её манная каша носит? — вопрошает Ангелина, поворачиваясь к Маше, Люсе и Софе. Те пожимают плечами.

— Я ей звонила утром, — говорит Маша. — Она не снимала трубку.

— Ой, девочки, тише, — шипит Люся. — Препод смотрит. У меня и так одни прогулы...

Подруги чувствуют её нервозность, всё понимают. Им тоже холодно, непривычно оттого, что их сегодня четверо и что с ними нет Любаши.

Первая пара движется к середине, когда дверь в задней части зала неслышно отворяется, и в аудиторию проскальзывает тень. Она пробирается на галёрку, где сидят иностранцы, и устраивается там. Даже не оборачиваясь, мы догадываемся, кто это.

Пара заканчивается, и мы спешим к Любаше.

— Привет, деватчки, — нестройно приветствуют нас арабы Абдул и Мухаммед, пуэрториканец Габриель и мадагаскарец Эрик.

— Хай, бэби, — вторят Грейс и Маргарет, и белозубые улыбки освещают их чёрные лица. Люся, Софа и Ангелина здороваются с напускным оживлением.

Люся и Эрик, смазливый мелкотравчатый мулат в стиле рок-певца Принца, обмениваются беглыми взглядами и отворачиваются друг от друга. В первый месяц совместной учебы они едва не «замутили». То есть чуть было не «зажгли»… Эрику приглянулась высокая белая женщина с косой до попы. Он подарил Люсе колье из океанических раковин, привезённое для соблазнения «девушек тоталитарного режима», настойчиво звал на танцы в общагу. Неискушенная Люся готова была клюнуть на приглашение и раздражённо отмахивалась от Маши, шипевшей, что «одна уже сходила, Зотова, которая с третьего курса отчислилась, — родила от араба двойню…» Софа и Ангелина, переглядываясь, только качали головами. Кто знает, как повернулась бы судьба глупой Люси, но тут… Случилось непредвиденное: Люся постриглась. Собственно, она давно замышляла этот шаг. Неожиданной оказалась лишь реакция Эрика. Он перестал здороваться с Люсей в университетских коридорах, перестал приглашать на танцы и равнодушно проходил мимо. Чаще всего — вместе с длинноволосой Редькиной. Когда же Люся, застав Эрика в одиночестве, осмелилась спросить: «Что между нами произошло?» — он ответил с равнодушным высокомерием: «А, это ты, Лусия? Прости, я перестал тебя узнавать».

Люся отводит глаза от Эрика и смотрит на Любашу. И все смотрят на Любашу.

По бесцветному лицу Любаши трудно что-то сказать. Мы видим только, что на ней тёмные кофточка и джинсы. Боевое оперение нашей самой заметной, канареечно-яркой подруги потускнело, словно выстиранное по ошибке вместе с охапкой приютского серого белья.

— Пошли, — спокойно говорит Маша, едва кивнув иностранцам.

И твёрдо берёт Любашу под локоток.

В курилке под лестницей, где, паче обыкновения, никого нет, Любашу накрывает истерика.

— Я — б..., девчонки, — рыдает она, — настоящая б...!

Мы сидим пришибленные, одинаково нахмуренные, не зная, что и сказать. Наконец, Софа мягко произносит:

— Рассказывай.

И Любаша, давясь слезами и сморкаясь, делится своей бедой. Вчера она, как обычно, сдала рабочую смену в восемь утра, покинула офис и отправилась гулять по Петроградке. Когда открылся Дом мод (или, как говорим мы, — «святилище богинь»), Любаша направила свои стопы туда.

— Решила зайти поприкалываться над ботфортами за 400 долларов. Померить не дают, один раз чуть охранник не выпроводил — но смотреть-то не запрещают…

— Перестань о шмотках, давай по существу, — жёстко обрывает Маша.

— Я стояла у стенда и рассматривала ботфорты. Одни были мне по самое… Короче, не по росту. Они бы Люське подошли. Я только успела подумать: надо зазвать сюда Люську, может, её примут за модель и дадут померить… хоть потрогать… И тут он подошел. Блондин, лицо жёсткое, как у героя вестерна, небритый, старый — лет тридцать. Я не всё рассмотрела боковым зрением, а повернуться, уставиться на него в упор было неловко. Уже через полминуты у меня онемела правая часть туловища. Я боялась вздохнуть, пошевелиться. И тут скорее почувствовала, чем увидела, что он смотрит не на витрину, а на меня.

Что отличает Любашу — это умение интересно рассказывать о незначительных вещах. Даже Маша приоткрыла рот и слушает — чего уж говорить об остальных, менее взыскательных.

— Он спросил: «Красивые сапоги, куколка?» А я смерила его холодным взглядом и небрежно ответила: «Да, ничего, думаю свистнуть своему мужику, чтобы мне отстегнул четыреста зелёненьких». Тогда он рассмеялся. Жёстко так, недобро. И произнёс: «Никому свистеть не надо. Я уже здесь. Я тебе куплю всё, что ты пожелаешь. Просто потому, что у меня сегодня хорошее настроение и куча денег. И ещё — ты мне понравилась».

— Дальше можешь не рассказывать, — передёрнувшись, говорит Маша. — Я не вынесу.

И совсем уже под нос бурчит: «Д-дешевка…»

Но Любаша, словно не слыша, продолжает монолог, монотонно и как будто отрепетированно:

— Он представился как Олег, а потом спросил, как зовут меня. Я ответила, и Олег сказал, что всю жизнь ищет девушку по имени Люба. Я могла отказаться и уйти. Но что, если бы он разозлился? У него куртка под мышкой нехорошо оттопыривалась. Словно во сне, я наблюдала, как Олег подходит к консультанту. Сапоги сняли со стенда, и вот я уже сижу на бархатном диванчике и надеваю их... Девчонки, они не такие уж большие, они узкие и с отворотами. Подошли мне так, будто на заказ пошиты. Девушка с белоснежной улыбкой заверила: «Чисто Италия» — и показала фирменную коробку. Однако на подкладке я обнаружила штамп: «ЧП «Дарья»». Впрочем, это не имело значения. Я думала о двух вещах: неужели я выйду отсюда в необыкновенных ботфортах. И ещё… вернусь ли я к маме… живая.

Любаша молчит и вздрагивает. Софа гладит её по спине.

В курилку спускается придурок Майкл (он же — Мишка Сиротин) со своей девушкой из Боливии. У Майкла в ухе серьга, на голове — вязаный колпак. Чередующиеся чёрные и белые полосы, чёрный помпон. Майкл сам связал колпак, чем хвастается каждому. На глазу у Майкла — бутафорская черная повязка. Подруги едва сдерживают улыбки, разом вспомнив, как Майкл, явившись в этой повязке на экзамен к Белинской, поведал жалостливую историю о потере глаза в пьяной драке. Таким способом он выцыганил четвёрку у сердобольной климактерической дамы. Девушку Майкла в универе зовут Лулу, хотя по паспорту она Иоланда.

Внезапно Любаша обращается к Майклу и просит закурить. Мы в шоке. Майкл достаёт сигарету из пачки, предупредительно щёлкает зажигалкой.

— Кури в сторону от меня, — велит Маша.

Мы тоже не любим табачный дым, но, преисполненные сострадания к Любаше, молчим, как овцы. Любаша смачно затягивается, причем заметно, что ей это не впервой.

Майкл и Лулу закуривают, потом целуются и молча, деловито лезут друг к другу под свитера. Они плюхаются на скамеечку напротив нас, на расстоянии метра, но понятно, что нас они не слышат и вообще далеки от происходящего в курилке.

— Дальше. Он расплатился на кассе, — продолжает рассказывать Любаша, не понижая тона; её абсолютно не смущает парочка напротив. — У него были пачки денег в кейсе, прямо как в боевике. Коробка с ботфортами, метра полтора длиной, оказалась у меня в руках. Мы вышли из Дома мод и сели в BMW. Потом долго ехали, всю дорогу почти не разговаривая друг с другом. Только один раз Олег сказал: «Я сейчас…» — и остановился у универсама. Отсутствовал минут двадцать, вернулся с огромными пакетами продуктов. Там был и коньяк. Да, девочки, хочу сказать, что, оставшись одна, я попыталась выйти из машины. Просто постоять на улице, вдохнуть свежего воздуха. О том, чтобы убежать, речи не шло. Но он заблокировал двери, а как они открываются, я не знала. У мамы на «Москвиче» всё по-другому. А дальше… мы приехали в гостиницу. И оказались в его номере с трехметровой кроватью и видом на Финский залив.

— Так, — определяет Маша, — какой-то залётный гастролёр. Наверняка киллер. Всё ещё хуже, чем я думала.

Люся тихонько хлопает её по руке, одёргивая. Майкл с Лулу переходят от разминки — к более активным действиям. Мы слышим страстный шепот и стоны, но нам сейчас не до чужой порнографии. Давно началась следующая пара, в вестибюле и коридорах всё вымерло. Любаша говорит, постепенно сбрасывая с себя вчерашний день, её плечи распрямляются, и взгляд свободнее, и речь уже не так глуха и монотонна. Она «исповедуется», как определит потом Ангелина.

Любаша рассказывает, как вместе с Олегом выпила коньяку, как ей было плохо и как она битый час, сидя на карачках, мучила Ихтиандра, а потом не могла найти выход из ванной комнаты. В какой-то момент она почти решилась вырваться и уйти, но дверь номера оказалась заперта на ключ. Когда же Любаша пролепетала: «Я должна предупредить маму, что сегодня не приду…», Олег протянул ей «Дельту» и спокойно произнёс: «Говори, сколько тебе нужно, не жмись». Это была последняя капля, переполнившая чашу здравого смысла. Любаша не стала звонить домой, решив смириться и поберечь ещё уцелевшие нервные клетки.

Из радиолы доносилась музыка. Как нарочно, звучали подряд любимые Любашины песни: «Mad about you», «The wind of change», а ещё Ase of Base и Army of Lovers... Периодически в неё вливали новую порцию коньяка, но очищенный организм уже адекватнее воспринимал отраву. Любаша теперь пьянела медленно и качественно, плавая в волнах чужеродных флюидов и безбашенного пофигизма. Они с Олегом свободно перекатывались по кровати то направо, то налево. Любаша, таким образом, попеременно оказывалась то сверху, то снизу. У Олега было безупречно накачанное тело: не просто груда бугристых мышц, а продуманный рельеф плеч, бицепсов, живота. Результат длительной работы и немалых финансовых затрат. Его руки и губы, слишком жёсткие, чтобы быть нежными, раздражали определённые участки Любашиного тела («до сих пор притронуться больно…»), доводя её до наэлектризованного, истерического состояния. Но было ли то разбуженное желание, или животный стресс невинного организма, или болезненная маета измученной плоти, Любаша не смогла бы ответить. Они провели на необъятной постели восемь часов («рабочая смена!»), в результате которых от Любашиной девственности не осталось и ошметков.

— Страшно подумать, что он смог за несколько часов сделать меня натуральной шлюхой, — сетует Любаша, и последние судорожные слёзы выкатываются из широко раскрытых глаз. — Всё бывает, понятно. С кем только беда не случается. Но… вытворять такое, говорить такие вещи, и… даже не знаю, как сказать… и то, что мне, если быть честной, это даже где-то понравилось…

Любаша привычно всхлипывает, но, словно спохватившись, торопливо вытирает глаза и застывает, угрюмо глядя в пространство, неведомое нам.

— Да, подруга, что тут скажешь, — первой подаёт голос Маша. — Конечно, это ужас, ужас, ужас. Однако жизнь продолжается. И тебе надо сейчас думать о том, что будет дальше, а не зацикливаться на всякой мерзости.

— Дальше? Ты что имеешь в виду? — поднимает голову Любаша.

Маша пожимает плечами:

— Лишь бы не СПИД... Со всем остальным ты справишься, а мы поможем.

Любаша понуро кивает:

— Ага, мама то же самое сказала. Когда я сегодня утром приехала домой. Я-то, если честно, больше всего боялась забеременеть. И потому, оказавшись дома, сразу схватила свой календарик. Смотрю на него… и реву. Сейчас вероятные дни… самые-самые. А мама подошла, отобрала календарик и говорит: «Доченька, не думай об этом, если надо — всех вырастим. Только бы не СПИД».

Мы переглядываемся: вот так Любашина мама! Какое счастье — иметь маму-подругу.

— Меня бы казнили за подобное признание, — признается Люська. И Софа с Ангелиной хмуро кивают: да уж, понимаем. Маша молчит, сосредоточенно кусает губу.

— А что твоя мама сказала по поводу сапог? — интересуется Ангелина. — Не советовала выбросить или пожертвовать кому-нибудь? Ведь сапоги эти — всё равно что шальные деньги.

Бледное лицо Любаш, с невысохшими потеками слёз расплывается в слабой улыбке:

— Девчонки, а сапоги-то я забыла! Сбежала от него в шесть утра, нашла ключ от двери номера. О сапогах даже не вспомнила.

Мы хмыкаем — действительно, забавно. А Маша вдруг взрывается смехом:

— Вот дура-то! Отдалась за сапоги и их же забыла! Ой, не могу!

И тут мы все хохочем, как будто Маша разрядила обстановку и позволила нам увидеть смешное в ужасной истории. Но через мгновение Любаша серьёзнеет и говорит:

— Знаете, а мне ведь они и не были нужны, сапоги эти. Куда и с чем я буду их носить? Я бы ни за что их не купила и не хотела такого подарка. А почему я поехала с Олегом — чёрт знает. Наверное, просто хотелось сделать что-то с собой. Что-то непонятное и жуткое, чего и представить не можешь. Но не так, чтобы умереть или покалечиться. А чтобы вспоминать с содроганием, и чтобы весь мир виделся по-другому… и вы казались другими, и я сама… Вы меня понимаете?

Любаша обводит нас взглядом, и в двух парах глаз неожиданно улавливает полное и окончательное понимание. «Всё в порядке, — сигналят ей подруги, — спасибо, что осмелилась об этом сказать вслух. И за нас спасибо». Затем, молниеносно вычленив друг друга и узнав, три пары глаз расходятся, как заговорщики после тайной сходки — по разным улочкам.

Две непосвященных подруги в то же время так погружены в себя, что остаются в неведении относительно заговора против девственниц.

«Любка вечно вляпается в какое-нибудь дерьмо, — мысленно рассуждает Маша. — И чем тут поможешь… Ладно, посмотрим, что дальше будет».

«Бедная, мученица, она взяла на себя наши будущие грехи...» — пространно думает Ангелина. И вдруг с неожиданным чувством стыда и неловкости вспоминает сверлящий взгляд Николая вчера в церкви.

Исповедь Любаши становится событием дня, вытеснив прочие заботы. Естественно, что оставшиеся занятия мы коллегиально решаем прогулять.

— Вот и хорошо, а то мне к маме в больницу надо, — говорит Маша. И, не удержавшись, вываливает то, что её тревожит:

— А всё-таки, Любка, ты — безбашенная. Ему ничего не стоит тебя найти. Вот придёт в универ и предъявит: как посмела сбежать, такая-сякая? Что ты делать будешь?

— Ну, хватит, — неожиданно резко обрывает Машу Софа. — На ней и так лица нет.

— Я просто спросила, что она будет делать, — пожимает плечами Маша. — Любка теперь должна быть готова ко всему. Ведь это бандит. Она вляпалась в криминальную историю. Её жизнь уже не вернется в прежнее русло… А ты предпочла бы делать вид, что всё по-старому?

— Не пугай, прекрати, мне и так плохо! — кричит Любаша, и в голосе снова звенят слёзы.

— Жестокая ты, Машка, — замечает Люся.

— Зато вы все — добрые. Зачем ещё одна такая? Я просто хочу, чтобы Любка была готова ко всему. А то вдруг ей придётся уносить ноги вместе со своей распрекрасной мамой?

— Ей сейчас нужно сострадание, а не новая встряска, — наставительно замечает Ангелина.

— А ты, сестра богомольная, вообще замолчи, — огрызается Маша. И нарочито гнусавым голосом выводит: «Сестра-а богомольная пела песню крамольную, песню фриво-ольную-у…»

Мы растерянно переглядываемся, искоса посматривая на Машу.

— Слушай, ну, нельзя же так, — наконец произносит Люся. — Этим ты не поможешь маме.

И, взглянув в глаза подруги, осекается. Лицо Маши перекошено. Отвечая Люсе, она не говорит, а выплевывает:

— Я, кажется, не жалуюсь и не скулю полдня, как некоторые. Поэтому не суйтесь, куда не надо. Поняли, вы все? Don’t fuck my mind!

Мы молчим. И даже Софа — вечная миротворица — притихла, прижавшись к Любашиному плечу.

А Маша неожиданно чувствует: отлегло от души, полегчало.

— Ладно, хватит. Пошли, — бросает она, первой поднимаясь с места.

Мы выходим на улицу. У каждой на душе погано. И трудно определить, у которой гаже. Мы обсудим это потом, когда отойдём немного и помиримся.

— Ты куда? Домой? — тихонько спрашивает Ангелина Любашу. — Давай я тебя провожу. Я не тороплюсь.

— С удовольствием. Может, и на чай заскочишь?

— Можно, но только…

Ангелина понижает голос. Теперь Софа, Люся и Маша не могут разобрать ни слова.

— Давай и мы посидим где-нибудь, — предлагает Софа Люсе. — В галерее на Гостинке, например. А то Машка едет в больницу, а Геля — Любку исповедовать. Тоска-то какая…

— Пошли, — сразу соглашается Люся.

— Ну, пока, девчонки.

— Пока, пока!

Кажется Маше, или поцелуи, которыми подруги обмениваются сегодня, холоднее и суше обычного? Как бы там ни было, Маша не склонна к фантазиям и рефлексии. Ей пора.

Январский колючий ветер усиливается. Сверху, как из разорванного мешка, валит мокрый снег, превращаясь в кашицу на наледи. Маша, надвинув на щёки пуховый платок, ускоряет шаги. Пройдя метров двадцать, девушка оборачивается, закрывается рукой от ледяной крупы. В сумерках ещё видны спешащие фигурки. Люся уходит с Софой. Любаша и Ангелина, взявшись за руки, бегут на автобус.

«Тёмненькие пошли направо, светленькие — налево. А ты, никакая, дуй вперёд в гордом одиночестве, — думает Маша с горькой самоиронией. — Что ж, туда тебе и дорога».

Она торопится в больницу. Сегодня на отделении дежурит мамин лечащий врач, и Маше необходимо с ним встретиться.

 

Люся и Софа идут по темной улице, не чувствуя холода, так их согревает душевное единение. И предвкушение того, как они расскажут друг другу всё. Самое главное и сокровенное.

— Ты помнишь, как мы встретились впервые? — вдруг нарушает молчание Софа. — Я подошла к тебе и спросила, как пройти в приемную комиссию…

— Да, а потом на нас налетела сзади Машка и обеих хлопнула по спине: провинциалочки, давайте провожу!

— Точно! Машка потом признавалась, что хотела завести подруг из глубинки. Чтобы было кого опекать.

— Нет, чтобы было кем командовать, — угрюмо говорит Люся. — Вот тут-то мы её и обломали.

Перед глазами Люси вдруг встают четыре абитуриентки. Тихая, немного пришибленная Софа в черном костюме стрейч, похожая на сосисочку, обтянутую целлофаном. Роскошная Ангелина с расплетённой косой, в сарафане из крашеного льна. Хохочущая Машка с вампирским алым ртом, в красном платье с корсетным поясом. И Любаша, одетая в брюки и кофточку немыслимой гаммы, с вздёрнутым носиком иочаровательными конопушками, льнущая к Машке, порабощенная (как и сама Люся!) её энергетикой…

Себя Люся, разумеется, не видит. «У тебя был такой высокомерный вид, — сказала ей потом Ангелина. — Ты словно говорила своим видом: да, вот она — я, не хотите — не ешьте!» А на самом деле Люся попросту проглотила язык, отчаянно боясь: вдруг эти яркие, ни на кого не похожие девчонки не примут её в подруги.

«А ведь Машке очень плохо сейчас…» — вдруг отчетливо понимает Люся. И жалость к подруге, которую она совсем не привыкла жалеть, пронизывает её, как двумя часами раньше — жалость к Любаше.

 

 

4

 

Зима в этом году на редкость морозная и колючая. И то, что творится на улице, за хилыми оконными рамами, конгруэнтно душевному состоянию Любаши. Она заклеивает рамы полосками мыльной бумаги. Это уже второй слой; одного оказалось недостаточно. Поэтому Любаша конопатит щели в окнах комочками ваты. Рукам холодно, и Любаша трёт ладони друг об друга, дует на окоченевшие пальцы.

Любашина мама Ирина Сергеевна, которую всё окружение зовёт Ирочкой, лежит на тахте, укрывшись клетчатым пледом. Расцветка пледа называется «электрик»; тот же оттенок имеет и плафон торшера. Торшеру много лет, он был совсем облезлый, но его реанимировали Любаша с Ирочкой, смастерив плафон.

Внешне Ирочка представляет собой женский тип, который Люсина мама называет «выдра». Она пухленькая крашеная блондинка с «мокрой» химией. Мелкое лицо в вечернем освещении сойдет за девичье. Однако солнечный свет беспощаден к Ирочке, поэтому она предпочитает сумерки рассветным часам.

Ирочка читает роман Сидни Шелдона, курит, стряхивая пепел в плоскую перламутровую раковину на журнальном столике. Вдруг, отложив роман, садится, ищет ногами плюшевые тапки, внимательно смотрит на дочь.

— Любик, тебя не тошнит? — спрашивает она слабым голосом. Любаша хмыкает. Её стройный силуэт на фоне окна выглядит прозрачным, как ледяная аппликация.

— Пока нет, мамуль. Не замечала.

— Может, всё и обойдется, — говорит Ирочка и вздыхает. — Ты никуда сегодня не идёшь?

— Нет, не пойду, голова болит, — отзывается Любаша.

— Это от холода. Я вот тоже полутруп… Съешь витаминку?

— Не-а.

У Любаши одно-единственное желание: доклеить окна и отправиться в ванную со своей любимой книгой «Птичка певчая». Оттаять в горячей воде, в которой она любит растворять брусок хвойного экстракта. Добавить пригоршню пенящейся морской соли из манерной баночки (новогодний подарок Ангелины, ей сестра привозит) и полежать, расслабляясь, забыв про всё, что происходит снаружи.

— Ты обедала?

Ирочка зевает, поводит плечами и закутывается в плед.

Ирочке постоянно холодно. У неё пониженное давление, её мучают приступы слабости и головокружения. Кажется, что Ирочкина кровь ползёт по венам медленно и печально, как мелководная речка — по узкому каменистому руслу. Глядя на эту бесцветную маленькую женщину, трудно представить, что ещё каких-нибудь пятнадцать лет назад Ирочка была точной копией Любаши: живая, непоседливая, смешливая. «Опарышев отнял у меня вкус к жизни», — жалуется она подругам и дочери.

Опарышев — это фамилия мужа, которого Ирочка на дух не переносит. Ей удалось привить это Любаше. Обе, мать и дочь, считают, что фамилия отца семейства вполне ему соответствует. Поэтому год назад, получая паспорт, Любаша тайком от отца взяла себе девичью фамилию матери — Малиновская.

— Обедала, не волнуйся, — отвечает Любаша. — Мы с девчонками заходили в кришнаитское кафе.

Любаша улыбается, вспомнив, как они сидели впятером в своём любимом кафе и ели свекольник без мяса, салат со шпинатом, сдобные палочки с тмином и мороженое. Играла дребезжащее-разбитная музыка, навевая образы кришнаитов, снующих веселыми толпами по Невскому, пляшущих и колотящих в бубны. На зелёных стенах висели изображения кришнаитских святых. Люди обедали за маленькими круглыми столами с томиками Бхагаватгиты, поглощая, помимо постных и сладких блюд, духовную пищу.

«Троицкий мост» девяностых — заведение манерное, для посвященных. Студенты чувствуют себя там не в своей тарелке, но всё-таки ходят, приобщаясь к особой ауре, вкушая священную экзотику. А вотЛюське, безбашенной девке, всё нипочём! Сегодня, например, она взяла на стойке «Книгу благодарностей» и всю её исписала отзывами: «Ваша сосиска в тесте обещает желать лучшего. Где мясо?», и «Приготавливая борщ без свинины и чеснока, вы грубо нарушаете технологию одного из важнейших блюд украинской кухни. До побачения, Людмила Кириченко», а также: «Я с сентября — ваш постоянный клиент, но до сих пор не видела живого кришнаита. Безобразие, я буду жаловаться Далай Ламе!» «При чём тут Далай Лама?» — вопрошали подруги, утирая слёзы от смеха. «А кому жаловаться? Не Бхактиведанте Свами Прабхупада же? Ну, то-то».

Любаша хохотала так, что подавилась, и её долго хлопали по спине. Софа тоже развеселилась не на шутку, а вот Маша — та разозлилась на Люську. «Дождешься, что тебя где-нибудь побьют, — мрачно предрекла она. — И я, во всяком случае, с тобой больше никуда не пойду». — «Надо уважать чужую веру, дорогая», — наставительно произнесла Ангелина, поспешно убирая с лица улыбку. «Да я вроде и не касалась ничьей веры...» — «Ну, ходишь же сюда с нами. Жрёшь их стряпню! — взорвалась Маша. — Тебе что, тут не нравится? Ах, нравится? Значит, смысл только в том, чтобы выпендриться, показать всему миру, что есть такая Люся Кириченко, оригинальная и неотразимая?» Подруги попытались урезонить Машу; Люська же не нашла ничего лучше, чем всерьёз на неё обидеться. Она поссорилась с Машей, обозвав её «мелочным тираном» и «командиршей».

Любаша мрачнеет. Вроде и помирили девочек, но… Что-то неладно в датском королевстве. Люся и Маша теперь каждую минуту готовы сцепиться друг с другом.

— Что-то ты погрустнела, доченька, — замечает Ирочка. Любаша садится рядом с матерью, обнимает за плечи, кладёт голову ей на плечо.

— Мамочка, я так стремительно куда-то лечу, — признается она; сейчас девушка совершенно не похожа на жизнерадостную, разбитную Любашу, какой её знают однокурсники. — Ни черта не понимаю: чего хочу, что и зачем я делаю. И этот тип… с автоматом, в Доме мод. Ну, почему я с ним поехала? Я же ведь не влюбилась в него. И мои подруги… Они ругаются, а мне плакать хочется. Вот рассорятся Маша и Люся навсегда — и я не смогу больше дружить с Люсенькой…

И, произнеся эти слова, Любаша вдруг понимает, что уже сделала выбор. Ей не придётся задаваться вопросом, как, например, Геле: чью сторону она примет, если расстанутся Маша и Люся.

— Да, Любочка… Юность — страшное время, — вздохнув, соглашается Ирочка, которая внимательно выслушала всю тираду.

— Мама, а ты была когда-нибудь счастлива?

Ирочка не успевает ответить: из прихожей доносится звук поворачиваемого в замке ключа. И тут же — хлопок двери и грохот.

— Опарышев, — выдыхает Ирочка.

И крепче прижимает к себе дочь.

Из прихожей доносятся возня и звуки ругани, и по этим признакам две съежившиеся на диване женщины понимают, что отец семейства опять явился пьяный.

В квартире — две комнаты. Когда-то у Любаши была детская, но уже давно в эту светлицу выросшей дочери переехала мама. Они не стесняют друг друга. «Животному», как крестят Опарышева Ирочкины подруги, тоже вполне комфортно. Сейчас вырубится у себя и проспит до завтрашнего полудня, ибо заступать на смену ему только к вечеру.

— Поесть ему, что ли, подогреть? — вслух размышляет Ирочка.

— Сам найдет и пожрёт, — отвечает Любаша с нетипичной по отношению к матери резкостью в голосе. И, поймав печально-затравленный Ирочкин взгляд, порывисто обнимает её и произносит тихо, почти шёпотом, прямо в ухо:

— Мама, знаешь, что я придумала? Давай уедем с тобой куда-нибудь. Навсегда от этого всего, в маленький городок. У тебя же есть сберкнижка. Купим домик…

— Опять маниловщина, — укоризненно говорит Ирочка. Но кукольные губки непроизвольно улыбаются идиллической картинке, которую нарисовала ей дочь.

— Я серьёзно, мамуль… Ладно, пойду в ванную, а то руки совсем оледенели.

Любаша аккуратно сворачивает остатки бумажной ленты, берёт тазик с мыльной водой и выходит из комнаты. Ирочка, грустно улыбаясь, глазами провожает дочь. Потом ещё некоторое время сидит, глядя на неплотно прикрытую дверь.

 

Маша идет по улице. Прядь волос, выбившаяся из-под пухового платка, кажется седой от изморози. Маша дрожит, липкий холод пробирается под пальто и дальше — под платье, под комбинацию… под кожу, заполняя каждую её косточку. Она не чувствует рук и ног, но состояние невесомости, которое во сне бывает приятно, передает Маше ощущение тягостного сна. Она не замечает, что у неё мокрый нос, и спохватывается, только почувствовав, что под носом отрастает настоящая сосулька. Маша резко вытирает лицо, закутывается в платок. «Я и так похожа на Бабу Ягу», — ожесточенно думает она. Маша была в больнице, и поездка к матери опять не принесла ей ничего утешительного. Если дать волю слезам, то каждая ресница станет отдельной сосулькой…

Маша торопится на работу в клуб, хотя сейчас ей трудно представить, как она сумеет вложить страсть и силу в движения озябшего тела. Ей постоянно хочется спать, но работой нельзя пренебречь, потому что маме нужны лекарства и фрукты.

В этот вечер Маша выкладывается с удвоенной энергией. И откуда что берётся? Или это «латино» творит чудеса? Она не видит взглядов из зала, не слышит одобрительных комментариев. Она танцует, как последний раз в жизни. Маша понимает, что её выступление — это танец бабочки в языках пламени. Она знает, что сегодня ей нет равных. И всё отчаяние, вся злость и обречённость Маши выливаются в этот безумный ритм.

Она даже не удивляется, когда обнаруживает, что у выхода из гримерки её поджидает мужчина. Сразу ясно, к кому пришелец: к ней. Машу не надо учить, как себя вести с поклонниками. Легко покачивая бёдрами, она проплывает мимо, томно глядя в пространство.

— Можно вас проводить? — слышит она негромкий приятный голос. Маша поднимает глаза. И столбенеет.

Сколько смазливых мужиков она перевидала… Маша с тринадцати лет бегала на дискотеки в военные училища. Развивалась она хорошо, миновав прыщаво-угловатый период. Её принимали за взрослую девушку уже тогда, когда Софа выглядела бесформенным колобком, а Люся носилась по двору в мальчишеской компании. Маша привыкла быть в центре внимания, привыкла командовать и не сомневалась в том, что если уж ей приглянулся парень, то он обязательно пойдет её провожать.

Конечно, ей нравятся привлекательные мужчины. Но этот — хорош настолько, что у Маши сжалось и тоскливо заныло в груди.

У него черные волосы, синие глаза и красивый подбородок с округлой ямочкой. А когда он улыбается, обнаруживается и вторая ямочка — на левой щеке.

— Я не хочу быть навязчивым, — произносит мужчина, по-своему интерпретировав её молчание (и Маша с облегчением понимает, что на её лице не отразилось и тени замешательства, что её взгляд остался строгим и критичным, а осанка — уверенной). — Мне просто хочется отвезти вас домой. Если, конечно, это возможно. То есть — если вас не ждут.

— А вы сами в это верите? Что меня никто не ждёт? — спрашивает Маша, наклонив голову, с лукавой улыбкой. В следующую секунду её глаза начинают игру в гляделки, игру, которую она освоила на уровне мастера, заведомо проигранную любым мужчиной. Техника проста: прищуренные глаза Маши перебегают с правого глаза собеседника — на левый. Так легче не моргать. И Маша не моргает. Мужчины жалуются, что не могут поймать её взгляд. Она остаётся загадкой для них. И, конечно, они первые отводят глаза…

Новый Машин знакомый тоже быстро сдаётся.

— Что с вами? Соринка попала? — невинно интересуется Маша.

— У вас необычные глаза, — говорит он. — Круглые и в то же время раскосые.

Маша отмечает, что её знакомые чаще говорят стереотипные комплименты.

— Спасибо, — она улыбается краешком тонких губ.

— Да, я не представился, — спохватывается мужчина. — Меня зовут Роберт. Роберт Лоренц, — и он протягивает сильную, но, как успевает отметить Маша, довольно изящную, ухоженную руку.

Всё выглядит слегка напыщенно, и Маша не может удержаться от улыбки. Как будто мужчина акцентирует её внимание: заметь, всё во мне исключительно. От редкой фамилии — до модельного пальто и ямочек на лице. И руку даме подаёт первый. Ну, что ж, такому мужчине, как Роберт, позволительны маленькие слабости.

— Маша Иванова, — представляется она как ни в чём не бывало. И легонько касается его руки своими холодными пальцами.

Они выходят на улицу. В лицо ударяет струя ледяного воздуха.

— Я уже отпустил водителя, — говорит Роберт. — Поймаем такси. Скажете, куда вас отвезти.

Маша закутывает в платок нижнюю часть лица, так что её улыбку он не видит. Состояние невесомости, бестелесности охватывает её. Маше незнакомо это чувство. Может быть, потому что — смешно сказать! — семнадцатилетняя Маша ещё не переживала влюбленности. Она привыкла к мужскому вниманию и в компании подруг иногда небрежно произносит: «Как они осточертели, госспаади!» Подразумевая, что у неё, Маши Ивановой, ну столько поклонников… и так это хлопотно, что она не пожелает подругам подобной неприятности.

Маша знает, что ей завидуют Люська с Любашей. Конечно, она видит: Люсины и Любашины данные, попади девочки к хорошему визажисту, превзойдут её собственные. Но где им тягаться с Машей, еслиЛюська, перемещаясь в пространстве, как молодая коза, задевает мебель и сшибает стулья, а Любаша спит с какими-то свинцовыми нашлепками на округлых бёдрах? Так что пускай завидуют. Да что там Любаша и Люся — даже роскошная, породистая Ангелина, восторженно произнося: «Как ты хороша, дорогая!», украдкой поджимает губы. Только Софа не завидует Маше. Софа вообще никому не завидует. Маша чувствует в «спящей красавице» Софе некую скрытую силу и восхищается ею, хоть и втайне побаивается.

В хрустальном от мороза небе рассыпаны звёзды необычайной красоты и величины. Странно, Маша так давно не замечала звезд…

— Я когда-то хотел быть астрономом, — говорит Роберт и улыбается неожиданно тепло и застенчиво.

Волнение Маши разрослось почти до накала предгрозового майского неба. Сейчас она чувствует себя испуганной маленькой девочкой, а не сногсшибательной Марией из ночного клуба.

— А я всегда хотела быть только танцовщицей, — признается Маша. — Но выше любительского уровня не поднялась. Мама не могла учить меня танцам: денег мало было. Отчим особенно на меня не тратился. Сама записывала на видеокассеты танцевальные программы, разучивала перед зеркалом. Ну, а к старшим классам определилась, куда мне поступать. Решили с мамой, что пойду на дефектолога учиться, в Герцена, потому что у коррекционных педагогов надбавки высокие. Вроде наверняка — всё же не ФИНЭК, не СПБГУ — но и не «тряпочка», не «кулёк», вуз мало-мальски приличный. Я живу по принципу: «необходимо и достаточно».

Маша выдыхает. Сколько слов! И надо же было излить душу человеку, с которым она знакома всего полчаса. Но глаза Роберта светятся пониманием и участием. Он выдерживает полуминутную паузу и говорит:

— Я сразу заподозрил, что вы — умная. Вы это подтвердили. Удивительная девушка: и очарования, и разума вам не занимать у подруг.

— Скажите это моим подругам, — отзывается Маша. И смеётся, представив Люськину мину и Гелин кисло-восхищённый взгляд.

— У неординарной женщины подруг быть не может, — огорошивает её незнакомец.

— Ну, как вам сказать, — пожимает плечами Маша.

И вдруг, неожиданно для себя, выпаливает:

— Наверное, у меня их и нет…

«Как это — нет подруг?» — мысленно возражает Маше тонкий голосок, похожий на Любашин. «Да… действительно… Может, мне просто хочется жалеть себя, растравлять свои обиды? Но на кого обижаться, да и зачем? Не на Люську же. Смешно и глупо, Люська — это детсад».

Маша делает над собой усилие и прогоняет нехорошие мысли.

Роберт ловит такси и довозит её до дома. Однако расставаться совсем не хочется, и они до закрытия сидят в баре ближайшей гостиницы. Маша никогда не бывала в подобных местах, но у Роберта есть валюта, есть какой-то внушительный документ, есть, в конце концов, сияние вокруг макушки. Их почтительно пропускают и проводят к окну, где свободен столик на двоих.

Отчиму плевать, где она задерживается. А может, Маше плевать на отчима — как бы там ни было, на вопрос Роберта, не нужно ли ей позвонить домой, Маша энергично трясёт головой. Не рассказывать же про маму в больнице и про то, что родного отца Маша знать не знает. Они пьют очень вкусное, лёгкое вино. Маша ловит на себе недвусмысленные взгляды ночных посетителей и спохватывается, что не переодела полупрозрачную блузку, в которой танцевала. Феерическую юбку ей пришлось сменить на традиционную, уместившуюся под узким пальтецом, а вот блузка…

Впрочем, к Машиной обычной критичности сейчас примешана изрядная доля пофигизма. Как-никак, она сидит с самым красивым мужчиной не только в этом баре, но и во всем Питере. Да и кто она сама? Маша Иванова — лучшая исполнительница роли Кармен на любительском уровне. Вот так. А кому не нравится, пусть засунут своё недовольство подальше.

— Вот ты мне столько комплиментов наговорил, — замечает она, — что и не знаю, как к ним относиться. Я не слепая и каждое утро вижу себя в зеркале. Ну, не красавица, что поделаешь. У меня неправильный нос и тонкие губы. Мои волосы не вьются, хоть сутки держи на голове спиральные бигуди. Да, я умею нравиться, потому что танцую, потому что уверена в себе. Потому что женщина… Но ты ведь знаешь сам, что мужчины больше реагируют на миловидное личико, чем…

Тут Маша сконфуженно замолкает. Роберт так хохочет, что чуть не опрокидывает бокал.

— Глупышка! Кто тебе сказал такую чушь? Нет, ты меня послушай. Мужики делятся на три группы. Одним нравятся женские ножки, другим — попа, третьим — грудь. И нет ни одного, кто обращает внимание на лицо. Поняла?

— Что, правда? — Маша верит и не верит. (О, неожиданно свалившееся на голову счастье!) Пожав плечами, она мысленно вступает в ожесточенный спор с Люсиной мамой, авторессой разбитого вдребезги довода. Роберт сидит напротив и снисходительно улыбается.

— На тебя найдутся ценители в каждой группе, поскольку фигурка у тебя безупречная, — говорит он.

И, глядя в глаза Роберту Маша чувствует: она глубоко, непритворно счастлива. Впервые за всю свою семнадцатилетнюю жизнь.

 

Люся выбивается из сил, пытаясь работать и учиться. За ужином, клюя носом над тарелкой с пюре и сосиской, она вяло рассказывает родителям сон. Сюжет таков: она, Люся, ходит по зданию университета и ищет кровать, чтобы прикорнуть и поучить возрастную физиологию. Иногда ей попадается свободная кровать в каком-нибудь не очень шумном, не прокуренном закутке. Но стоит Люсе устремиться вперёд с намерением занять лежанку, как её кто-нибудь непременно опережает. Люся плетётся дальше. Она даже во сне чувствует сонливость и ломоту в уставших ногах. И бесконечные коридоры, лестницы, огромные аудитории. В них рядами стоят кровати, кровати, кровати, но — ни одной свободной.

— Кошмар какой-то, — плаксиво жалуется Люся. — В который раз снится эта галиматья. Я уже не могу этого видеть.

— Сны студента, — усмехается папа.

А мама неожиданно говорит:

— Людмила, может, ты бросишь свою работу в больнице? У тебя и так большая нагрузка. А платят всё равно копейки.

Люся упрямо качает головой:

— Мама, это же дефектологическая практика!

Про то, что она также трудится телефонисткой в сомнительной фирме, родителям нельзя заикаться. Тогда они точно вынудят Люсю бросить работу, как одну, так и другую. И она останется без карманных денег. Хотя главное, конечно, не деньги. Люсе и так еле удалось убедить родителей разрешить ей работать в больнице полную смену. Теперь она может проводить с Томасом целые сутки. Правда, у неё меньше дежурств, чем у Томаса, поэтому половину своего рабочего времени он проводит с нею, а половину — с рыжей Катькой. Люся готова придушить эту Катьку, но вынуждена мириться со сменщицей. А куда деваться.

Дежурство в психушке у неё послезавтра. А сегодня Люся приходит в фирму под названием «Ад», как всегда, к восьми утра. Опоздания караются штрафом, поэтому все торопятся на работу. Без пяти восемь — самое шумное время в тихом переулке на задворках Лиговского проспекта, где находится контора. Толпа торговых агентов, среди которых теряются немногочисленные телефонистки, начальники отделений и «супервайзеры» (лица странной должности, которые непонятно чем занимаются, а получают больше других), течёт в «Ад», обгоняя друг друга. Лестница тесная, поэтому кто-то из толпы обречён опоздать — на полминуты, а то и на минуту. И их таки оштрафуют, ведь на входе, замкнув лицо и опустив забрало, стоит рыжий прихвостень немца с записной книжкой.

Ура, успела, бормочет Люся, вбегая в каморку телефонисток и вешая в шкаф пуховик. Другие телефонистки её смены охорашиваются перед зеркалом, бегло здороваются друг с другом. Работа начнется в восемь тридцать, а сейчас им нужно спешить на «импект». В «АДу» так называется короткий инструктаж. Она заходит в большую комнату, где в кругу уже стоят сотрудники. А в центре круга — начальники отделов и «супервайзеры» проигрывают коротенькие сценки из ролевого тренинга и дают наставления. Свои утренние выступления начальники называют «тренингами продаж» или «уроками популярной психологии».

Люсе приходилось посещать психологические тренинги. И вообще, психология — её любимый предмет. Поэтому она усилием воли заставляет себя слушать бредятину, которую, похохатывая и потирая руки, вещает начальник отдела продаж Олег Станиславович, простой дородный мужик, похожий на кабана.

— Продавая колготки, вы должны учитывать три фактора — так называемые «Три кита большой коммерции». Как я их называю, гы-гы-гы. Эти факторы: чувство стадности, чувство жадности и чувство любви кближнему. Поняли, нет, гы-гы-гы? Савельев, расскажи, как проявляется чувство жадности.

— Нужно акцентировать внимание покупателя на дешевизне нашего товара, — бегло тараторит низкорослый прыщавый Савельев. — Ибо жадность — основное врожденное качество нашего уважаемого покупателя.

— Молодец! Если бы ты ещё следовал этому правилу. У тебя на прошлой неделе были самые низкие выручки. Ты оштрафован, гы-гык. Морозова, поясни, как работает чувство стадности?

— Покупателю надо говорить: все берут наши колготки, и ты бери, — пищит жирная Морозова. — Сработает врожденное чувство стадности, и он тоже купит…

— Правильно. Но больше не опаздывай. За сегодняшний день ты не получишь зарплату. А если мало денег принесёшь, то и за завтрашний. Кириченко! — гаркает Олег Станиславович, очевидно, заметив, что Люся витает в облаках.

Люся вздрагивает, вперив в свинячье рыло преданный взгляд.

— Расшифруй понятие любви к ближнему, — требует Олег Станиславович.

Люся цепенеет и застывает истуканом, проглотив язык. В комнате воцаряется зловещая тишина.

— Ну? Ну? — нетерпеливо, как медлительную клячу, подгоняет Олег Станиславович. — Чего застряла? Не питаешь любви к ближнему, гы-гык? Эх, ты… а ещё студентка, — внезапно укоряет он уже совсем другим, вполне человеческим голосом.

Люся чувствует, что идиотская улыбка растягивает её рот. Происходящее всё больше и больше напоминает экзамен Белинской. С той лишь разницей, что сейчас ей нисколько не стыдно за своё «запредельное торможение».

— Ладно, зайдёшь ко мне в десять часов, — махнув рукой, говорит Олег Станиславович. — Ну, что вылупились? — вдруг набрасывается он на агентов. — Пошли, пошли работать! В поле, в поле!

Агенты испуганно расходятся. «Импект» закончен.

 

 

5

 

На факультете прорвало трубу центрального отопления. Хорошо, что никто не ошпарился. Отопление отключено до окончания ремонтных работ. Студентам разрешено сидеть на лекциях в пальто и шубах. Но всё равно холодно, каждый выдох рассеивается в вымороженной аудитории облачком пара.

Идёт лекция по философии. Профессор Гречкин рассказывает про киников. Слушать его интересно, не то что Белинскую. Сидим, прижавшись друг к другу. Редкий случай, когда мы собрались на занятиях впятером. Софа почти спит, прикорнув к теплому боку Ангелины. Люся, Геля и Любаша внимают философу. Только Маша рассеянна и отвлечённо улыбается.

— Что это с тобой? — удивляется Люся. — Ты в порядке?

Маша еле заметно кивает, продолжая улыбаться. Нет, сегодня ей точно не до киников. Поскорее бы закончились лекции! От нечего делать Маша вертит головой, рассматривая однокурсников. Студентки весьма разнообразны: от скромных деревенских девушек — до умопомрачительных бандитских подружек. Юноши же все в основном непрезентабельны и просты.

Позади Маши сидят придурок Майкл и его приятель Ваня, басовито бубнят, обдавая Машу никотиновым выхлопом. Маша, негодуя, отодвигается к проходу. В соседнем ряду в одиночестве сидит Ольга Воронихина, или, как её называют на факультете, Олечка. Она и есть типичная Олечка: тихая, миловидная, в очках. (Ольга — это взрослая костлявая тётка; классический вариант — графиня Ольга Камастро из сериала «Спрут».) Маша знает, что у Олечки есть подруга Валя, которую, по созвучию, зовут Валечкой. Весь первый семестр Олечка и Валечка были неразлучны, несмотря на социальные различия: Олечка каждое утро приезжает на электричке из Мартышкино, а Валечка с семьёй живут на Загородном проспекте, занимают в старом фонде целый этаж. Сейчас Валечка учится по обмену в Америке, она должна вернуться ближе к летней сессии.

Маша думает: а что, если бы её подруги уехали в Америку? Все до одной — и преданная Любаша, и непредсказуемая Люська, и… Она, Маша, осталась бы одна. Ей становится неуютно и зябко, как будто потянуло сквозняком. Понятно, почему Олечка грустная.

Маша вдруг вспоминает слух о том, что Валечка в Америке заболела. Произносили непонятную аббревиатуру: МДП. Маша не знает, что это такое. Ей хочется подробностей; а кто знает подноготную Валечки лучше Олечки?

— Олечка, — шепотом окликает Маша и, когда та поворачивается, предлагает: — Пойдём с нами обедать.

— Хорошо, я с удовольствием...

Олечка, похоже, согласна пообедать с кем угодно, лишь бы не давить тоску в одиночестве.

Бормотание за спиной Маши заглушает лектора. Не выдержав, Маша поворачивается к болтунам, но её опережает профессор Гречкин, бородатый дядька в джинсах и с серьгой в ухе. Ткнув пальцем в сторонупридурка Майкла, философ изрекает:

— Слушайте, вы! Если не понимаете, о чем я говорю, — сопротивляйтесь: думайте о чем-нибудь, только не о том, о чём вы думаете, думая о себе!

По аудитории проносится ропот: вот это завернул!

— Шизофреническая цепочка, — комментирует Люся и фыркает.

В столовой они занимают столик и идут к окошку раздачи. Обеденные талоны хранятся у Софы, она — материально ответственное лицо. Маша остаётся на месте, ей обед приносят подруги. У Маши другие функции: она застилает стол чистой газетой, вынимает из сумки оладьи, свежие овощи и зелень.

Сегодня к нам присоединяется Олечка. Все восприняли это как Машину причуду. Впрочем, наша компания — не закрытый клуб, так что любая из нас имеет право кого-нибудь пригласить. Но всё равно атмосфера за обедом немного напряженная, поскольку с нами ест чужой человек.

В столовой царит шумная толкотня: галдят студенты, гремят подносы, звенят столовые приборы. Вдруг заходит кое-кто, сразу обративший на себя внимание. Это Валечка. Правда, мы узнаём её не сразу — лишь увидев, как изменилось Олечкино лицо. Валечка одета в бесформенную хламиду — нелепую, но, судя по всему, недешёвую. Она растрёпана и как будто напугана. И — с ней явно что-то не так. Но что?

Валечка заторможенно оглядывается. Увидев нас, она издаёт радостный вопль и торопится к нашему столику, расталкивая всех. Обнимает и тискает растерянную Олечку, потом переключается на остальных.

— Привет, девчонки! — оживленно тараторит Валечка, захлебываясь и перебегая глазами с Маши — на Любашу, с Любаши — на Софу и так далее и в обратном направлении. — А я вернулась! Что у вас новенького? Я была в Сан-Франциско — вы знаете, да? Как тут холодно, бр-р-р, а я пальто в гардероб сдала… Ой, что это вы такие закутанные? Привет, Олька, привет, девчонки!

— Привет… А ты давно приехала?

— Месяц назад. Я же в клинике неврозов лежу. Олька, ты не рассказывала? У меня была жуткая депрессия. Ты что, правда ничего им не говорила?

— Нет, — тихо отвечает Олечка и гладит Валечкину кисть. Валечка с судорожным смехом отдёргивает руку.

— У меня была депрессия, и попытка самоубийства была. Я сначала в Сан-Франциско в клинике полежала. Знаете, какие у них больницы? Не то что наши психушки. У американцев есть уважение к душевнобольным людям. А потом за мной приехал папа.

Мы переглядываемся. Нам становится не по себе, даже жутко. Валечка будто не видит нас, не замечает сострадательных взглядов. Она тараторит и тараторит, возбужденно, но как-то механически. Словно Валечка — заводная кукла, а не наша подруга. Впрочем, дело не только в этом. За время отсутствия Валечка увеличилась в размерах, будто она — шарик и её надули. Вот что в ней изменилось: она толстая.

Валечка, которую мы помним, отличалась редкой, почти патологической худобой. «На банкетах и в гостях я не ем вообще: живот увеличивается, а в вечернем платье так заметно, ужас!» — жаловалась она после шейпинга в раздевалке. Девчонки, обступив Валечку в стрингах, комментировали иллюзорную конструкцию: рёбра, впалый живот, гвоздики-сосочки, вызывающе прорвавшие кожу на ровном месте. Валечка фанатично сидела на диетах, занималась гимнастикой, танцами и конным спортом и, кроме того, успевала блестяще учиться. Её лицо зимой и летом не покидали тёмные круги вокруг глаз. Зато сами глаза горели.

Теперь же — лицо круглое, отечное, как сдобная булка; а глаза… Они по-прежнему светятся, но болезненным, лихорадочным светом. Валечка тараторит, повторяя одно и то же, и хохочет, а нам кажется, что она вот-вот зарыдает, и слёзы зальют и погасят нездоровый огонь. Пожалуй, мы этого даже ждём…

— Валечка, а сейчас ты как? Тебе уже лучше? — бодро спрашивает Маша.

— Да, мне гораздо лучше. У меня был маниакально-депрессивный психоз — вы знаете, да? Сначала — депрессия, потом — маниакал. Но я уже выздоровела, меня скоро выпишут... Скажите, а где Оля? Девочки, куда она пошла?

Пока Валечка была увлечена своим монологом, Олечка незаметно покинула компанию и отправилась в туалет — пореветь.

— А Оля вернётся? — встревоженно спрашивает Валечка, поочерёдно хватая нас за руки; похоже, что она действительно вот-вот заплачет. — А почему она ушла? Она придёт, да? Не помню, я вам говорила, что у меня был маниакал?

Но вот возвращается Олечка, заканчивается перерыв, и нам пора возвращаться в аудиторию. Мы прощаемся и с облегчением уходим. По дороге на второй этаж пришибленно молчим.

— Да уж… Валечка, — наконец подаёт голос Люся. — Такая успевающая, и вот, пожалуйста…

— И вот, пожалуйста, — всюду успела, — угрюмо отзывается Маша.

— Я только не поняла, почему она толстая, — пожимает плечами Любаша. Вдруг она бледнеет и вцепляется в Машину руку: — Ой, девчонки! Это ко мне!

У окна между первым и вторым этажами стоит мужчина. Коренастый блондин, прическа «ёжик», куртка кожаная — стереотипный образ эпохи, в комментариях не нуждающийся. Он стоит и смотрит на нас, ждёт, когда подойдём. И Любаша, отпустив Машину руку, идёт к нему на негнущихся ногах, хихикая и бормоча что-то банальное, вроде: «Привет, какие люди без охраны…»

Что отвечает он, мы не слышим. Проходим мимо.

— Этого я и боялась, — мрачно говорит Маша. — Похоже, мы теряем её.

— Что ты имеешь в виду? — пугается Софа.

— Потом объясню.

Софа открывает рот, чтобы переспросить, но тут в коридоре проявляются Томас и Тимофей. Софа и Люся оставляют нас и спешат к юношам.

— Пойдём на лекцию, дорогая, — мягко говорит Ангелина. — Ты же видишь: всё хорошо, — и она берёт Машу под руку.

«Да… и вправду: всё хорошо. У всех — всё хорошо. И у меня сегодня свидание. Но откуда тогда это чувство тревоги? Почему история с Валечкой кажется жуткой? Ведь её вроде вылечили? Почему так страшно за Любашу? Ну, пусть блондин не нашего круга, но вполне нормальный с виду, мужик как мужик. И у мамы нет отрицательной динамики. Почему же переворачивается душа, и что-то грызёт изнутри, вызывая физическую боль, и хочется завыть, уткнуться лицом в подушку и пролежать так целую вечность. Что происходит, что со мной?»

Начинается лекция. Люся и Софа с заговорщицкими лицами являются, опоздав на пятнадцать минут. Сразу предупреждают, что уйдут после этой пары. «Девочки, вы не обидитесь?» Естественно, никто и не думает обижаться.

Любашу в этот день мы больше не видим. Зато назавтра она приходит в сногсшибательных ботфортах. Впрочем, в ней сногсшибательно всё. Любашины волосы распущены и взбиты, фиолетовая парка перехвачена корсетным поясом, а ноги до самых бедер обтянуты длинными, как две пожарных кишки, безупречно кожаными голенищами. Каблуки удлиняют их, создают волнующий изгиб стопы. Любаша бесподобно красива и убийственно сексуальна.

В обшарпанном коридоре напротив деканата её сразу же обступают студентки: «Ах, ботфорты! Такие классные — откуда? Сколько стоят? Ой-ой, вот это да…» Любаша отвечает небрежно и многозначительно. По её лицу, слегка осунувшемуся, но светящемуся задором, даже вызовом, мы ещё долго не сможем ничего определить. Просто понимаем, увидав подругу: спрашивать ни о чем не нужно.

И не спрашиваем.

 

Ангелина перебирает фотографии. Пыльный альбом в бархатной обложке не вместил в себя весь её архив. Ещё целая коробка из-под обуви забита черно-белыми любительскими фотоснимками.

Вот детские фотографии, на которых она рядом с сестрой. Трудно сказать, где тут Геля, а где — Глюка. Мама покупала им одинаковые платьица, кофточки, босоножки. Папа, армейский замполит, сердился: «Ты отнимаешь у девчонок индивидуальность!» Мама, тихая, безликая женщина, не похожая на ярких жён офицеров из гарнизона, молчала. Она никогда не возражала мужу. От природы набожная, внучка сосланного в Сибирь архимандрита, с пелёнок впитавшая страх и усвоившая привычку «не высовываться», мама немногому научила дочек, кроме таблицы умножения и хозяйственных навыков. Девочки росли в атмосфере диктата отца и всё больше походили на него, копируя командный голос, привычки, установки. Однако главный отцовский указ они выполнили безоговорочно: выросли сёстры в итоге индивидуальными, то есть очень разными.

Гликерия училась во французском колледже, куда самостоятельно поступила после девятого класса, набрав максимальный балл. Она переписывалась с юношами из Сорбонны и сама планировала поступить туда. «В чём сложность? Главное — прийти за три дня до экзаменов, чтобы занять место в аудитории, — пожав плечами, говорила она скептикам. — И вообще, в Сорбонне много иностранных студентов…» Впрочем, надо полагать, «по французской линии» Гликерия вела не только научную переписку. Иногда она ездила в аэропорт, встречала кого-то приехавшего «по обмену». В десятом классе у Глюки появились импортные вещи, которые отец, обнаружив в девичьей светёлке, относил на ближайшую помойку, выбрасывал из окон или резал на кусочки ножницами. Письма также летели в помойку, но сначала зачитывались перед семьёй. Гликерия, рыдая, выбегала из дома, сопровождаемая криком: «Потаскуха в семье растёт!»

Ангелина сочувствовала сестре, но не завидовала страстям и блеску её жизни. Она вообще презирала косметику и тряпки, считая, что главное —духовные ценности. Ангелина унаследовала от матери веру и приверженность русской православной культуре. По выходным Геля посещала церковноприходскую школу, возрожденную как институт оцерковления детей в конце восьмидесятых. Она была одной из первых, кто пришёл в эту школу, и единственная переступила её порог самостоятельно; прочих привели родители. Отец был в ярости и строго-настрого запретил Геле «таскаться к мракобесам». Однако ни запрет, ни последовавшая за ним порка не подействовали на своевольную девочку.

Надо сказать, что никто в семье не поддержал её. Мать, как всегда, подавленно молчала, а сестра сочла поступок Ангелины беспросветной глупостью.

— На что ты тратишь себя, Гелька? На фигню, — убеждала Глюка. — Ты — талантливая, яркая, а там ведь одни убогие.

— «Убогие» — это означает «с Богом». Так что мне и место среди них, — отвечала Ангелина и демонстративно крестилась. Однако рука её дрожала, и глаза вспыхивали недобрым огнём всякий раз, как сестра-безбожница затевала спор о вере.

— Дура ты безнадёжная, жаль мне тебя.

— А ты на что себя тратишь? — пожимала плечами Ангелина. — И кто вокруг тебя? Так называемая «золотая молодёжь», которая плюёт на великую русскую культуру да только и ждёт, как рвануть на Запад?

— Вот-вот, они рванут — и я за ними следом, — кивала Глюка. — Не здесь же, в болоте, весь век сидеть и квакать, как папенька с маменькой.

— Скромнее надо быть, — возражала Ангелина. — Ну, болото, и что дальше? Санкт-Петербург действительно на болоте построен, а худо-бедно, культурная столица...

— Ладно, убедила. Я напишу об этом очередной научный труд, когда стану известным русскоязычным филологом во Франции, — хмыкнув, отвечала сестра.

Однако преуспеть в науке ей не удалось. Вместо Сорбонны Гликерия поступила в «кулёк», но, проучившись несколько месяцев, бросила учебу и уехала, а точнее, убежала от отца и его тирании в Париж с каким-то Саидом.

Ангелина тяжело переживала разлуку с сестрой, нетерпеливо ждала её редких приездов. Мысленно вела с ней прежние споры. Сама Геля пыталась после школы поступать в медицинский, но провалилась на экзаменах и в итоге потеряла год. Подруги и не знают, что она старше их, что ей уже есть восемнадцать…

Ангелина вздыхает, убирает коробку с фотографиями в секретер. Поднимает с ковра выпавшую цветную карточку. На групповом снимке запечатлены хористы в мирской обстановке — на пикнике в зимнем лесу. Она, Геля, здесь самая яркая: румянец во всю щеку, искрометный смех, коса расплетена. Рядом — Николай, он придерживает её за локоток.

Восемнадцатилетняя зрелая девственница, несовременная, «убогая», как говорит сестра. Но что же ей остаётся — брать пример с Любаши? Ангелина хмурится: столько грешных мыслей за последние дни — и за год не отмолить.

Назавтра Николай пригласил её в кино. «Не введи нас в искушение, но избави нас от лукавого…» Ангелина и сейчас чувствует слабость при мысли о завтрашнем дне. Что он должен думать о ней, раз она согласилась? А вдруг Николай снова возьмёт её за руку или обнимет за плечи, за талию, поцелует… О том, что положено делать в подобной ситуации, она не имеет ни малейшего понятия.

Ангелина чувствует страх, растущий пропорционально её непонятному влечению к угрюмому, небритому парню. Ангелину, как говорила покойная бабушка, «волокёт», и это сильнее её, она не в силах с этим бороться. Что делать, Господи? Можно позвонить Любаше, пригласить её в гости и уже самой исповедоваться. И пытать подругу, выспрашивая жуткие и волнительные подробности её первой интимной связи.

Ангелина решительно набирает телефонный номер:

— Алло, Любаша, привет. Надо поговорить. Ты ко мне приедешь?

На улице метель, это зима неистовствует, прощаясь с городом. Зиме осталось жить недолго. Впереди — март, колючий, недобрый, простудный. Почему поэты столько пишут о весне, сравнивают её с освобождением, с возрождением и ещё бог знает с чем? Весна — страшное время, когда душа сходит с ума, не умея обуздать взбесившуюся плоть. Ангелина ежится, запахивает фланелевый халат, надетый поверх спортивного костюма, идет на кухню ставить чайник. Там горят четыре газовых колонки, там тесно, тепло и уютно. И можно в одиночестве выпить три кружки чаю с овсяным печеньем в ожидании подруги и в тревожных мыслях о завтрашнем дне.

 

 

6

 

Ближе к марту Люся понимает, что из конторы под названием «Ад» нужно валить, и как можно быстрее. Во-первых, у неё набралось много «хвостов» в учебе. Во-вторых, она всё реже дежурит в больнице и всё меньше времени проводит с Томасом. А Катька, вторая нянечка, трётся возле Томаса круглые сутки. Поэтому с работой телефонистки Люсе придётся завязать. Денег, правда, не будет. Впрочем, их и так нет. На прошлой неделе её дважды оштрафовали: за опоздание и за мат в офисе. Но эти мелкие неприятности — ничто по сравнению с тем дерьмом, в которое она угодила.

Ах, знала бы мама — что бы сказала она? Люсина мама Алла Валерьевна — полнотелая красавица средних лет, биокомпьютер, облагороженный вариант Кэти Бэйтс (но такая же острая на язык, как все героиниБэйтс). Люся постоянно чувствует на себе её насмешку и неодобрение. При этом Люсе кажется, что мама ничего от неё не ждёт, не возлагает на дочь никаких надежд. По поводу тройки, поставленной Белинской, Алла Валерьевна сухо бросила: «Тебя никто не тронет. Скажи спасибо отцу». (Следует отдать должное отчиму, вырастившему Люсю с пелёнок: он был строг в воспитании, но не устраивал сцен из-за троек, считая, что есть пороки похуже неуспеваемости — например, лживость, корыстолюбие и распутство.) Найдя в гардеробе дочери кружевное бельё, Алла Валерьевна скептически произнесла: «Униформа для б...док? Поздравляю, наверное, — в самый раз». А когда Люся, совместно с Любашей, приняла участие в предвыборной кампании какого-то депутата-нувориша — девочки собирали на улице подписи граждан и расклеивали агитационные листки, — Алла Валерьевна поинтересовалась: «Кто тебя надоумил ввязаться в такое грязное, дурно пахнущее дело? Малиновская? Что ж, я и не сомневалась...»

Впрочем, против Люсиной работы в психушке мама не возражала. Только однажды заметила: «Для того, чтобы приносить пользу людям, нужно хоть что-то собой представлять». Пару раз она предлагала бросить работу вообще: «Ты у нас семнадцать лет на шее сидела — ещё лет пять потерпим». Люся отмалчивалась, скрывая, что та же Малиновская подыскала ей работу, которая точно не понравилась бы маме.

«Да уж, от дурного семени не вырастет хорошего племени, — наверняка сказала бы Анна Валерьевна, узнав о последних событиях (намёк на родного отца Люси, бабника и пьяницу, который бросил жену и новорожденную дочь ради медсестры из вытрезвителя). И, возможно, добавила бы, картинно указав на дверь: — Уходи из дома, потаскухе место на улице!»

— Эротический танец! — раздаётся у неё над ухом вкрадчивый голос. Люся вздрагивает, поднимает голову от стола с пыльными телефонными аппаратами. Над ней, сочась плотоядной ухмылкой, нависает свинообразная морда Олега Станиславовича. Люся встаёт, перехватывает сочувственные взгляды телефонисток — что-то часто ей приходится танцевать с шефом — и выходит за дверь.

В кабинете шефа играет тихая, обволакивающая музыка. Олег Станиславович тут же хватает её и начинает тискать. Люся мягко выскальзывает, упирается руками в грудь шефа, пытается вести в танце. При этом она тут же начинает монотонно, занудливо гудеть на тему, что пропустит много звонков и, следовательно, получит мало денег…

— Я тебе дам денег, — лепечет потный, красномордый шеф. — Какая меркантильная девочка.

Тут, привлечённый Люсиными плаксивыми протестами, из соседнего кабинета выдергивается заместитель Олега Станиславовича, Павел Аркадьевич, малосимпатичный тип с красными глазами и щетиной на худой, костистой физиономии.

— Чё те надо? — рычит на него Олег Станиславович, мгновенно став похожим на рассерженного кабана.

— Олег, твоя жена звонила, уже подъезжает, — злорадно отзывается Павел Аркадьевич, при этом состроив Люсе заговорщицкую гримасу, назначение которой непонятно лишь дебилу. Потные руки нехотя отпускают Люсю, и она, облегчённо вздохнув, выскальзывает за дверь.

О том, что в фирме творятся тёмные дела, Люся узнала в первый же рабочий день. Блондинистая Юля в лосинах, обтягивающих задницу, возбужденно рассказывала в курилке:

— Нет, никаких эротических танцев не было. Он заставил меня залезть на стол. Всё с меня снял, до трусов. Я в них вцепилась… И говорит: «Давай, типа, прямо сейчас и быстро: жена приедет через сорок минут». Я — в истерику. Кричу: «Да вы что! У меня муж ревнивый, он азербайджанец, убьёт и меня, и вас». А тот мне: «Слышь, что ты целкуешься? Как он узнает? А узнает — так ему хуже». В общем, я его упросила до четверга подождать, у меня как раз «эти» дни, повезло.

— Может, это потому, что ты одеваешься, как проститутка? —поинтересовалась Люся. Юля ей не нравилась и сочувствия не вызвала.

— А ты одеваешься, как Клава с сеновала, — злобно парировала Юля. — Девушка должна выглядеть, чтобы все её хотели и слюнки глотали. А такую кулёму, как ты, только извращенец в кусты затащит...

Люся размахнулась и аккуратно засветила Юле кулаком в нос. В детстве в дворовой компании её научили не дожидаться, когда отлупят, — бить первой, чтобы всем неповадно было. Юля завизжала, взмахнула лапкой с накладными ногтями (эти пустые куклы никогда не забывают «сделать» ногти, промелькнуло в сознании у Люси), но тут их разняли торговые агенты. Драка в курилке могла дорого стоить не только буйной новенькой: всех присутствующих оштрафовали бы, а кого-то и выгнали.

— Молодец ты, — одобрительно говорили юноши-агенты, уводя Люсю, целую и невредимую. — Мы тоже считаем, что Юлька сама виновата. Нормальных девок наш кабан только тискает, а тут сразу — «давай»…

Юля сбежала из фирмы, не дожидаясь четверга, даже не получив расчет за отработанную среду. А через некоторое время телефонистка Лена рассказала, что встретила Юлю с мужем-азербайджанцем. Он — побитый, со сломанной рукой, оба жаловались на наезд бандитов и денежные убытки, уезжали насовсем в Ставропольский край.

Люся была хорошо обучаемой. Ей не хотелось оказаться на месте Юли, которую прессовали бандиты. Или на месте Светы из офиса, которую прилюдно отлупила зонтиком жена Олега Станиславовича, застав со своим кабаном на месте преступления. Люся, конечно, понимала, что, попади вожжа под хвост любвеобильному шефу, — и её не спасёт отсутствие стильной одежды. Ведь одежду можно снять, а то, что под ней, — молодо, свежо, хоть выставляй на подиум. Поэтому Люся в недельный срок решила проблему, подобрав «донора», как она обозначила сама для себя.

Павел Аркадьевич — красноглазый монстр из фильма ужасов, но хоть не кабан, а влиянием каким-никаким пользуется. Даже немец здоровается с ним за руку. Люсю не раздражают его худоба и щетина, а возраст — сорок пять лет — вообще кажется ей оптимальным. И ведь повёлся, как зелёный курсантик из тех, кто волочится за Машкой Ивановой! Дешёвые уловки Люся позаимствовала из репертуара той же Машки. Надо будет сказать авторитетной подруге, что не такая уж это наука — обстреливать глазами, закидывать ногу за ногу в машине и поправлять несуществующее декольте.

Люся не любит рассуждений подруг о том, «какие мужики свиньи». В пятнадцать лет ей повезло полежать в больнице для взрослых, в палате на десять женщин. Совместно с Люсей лечились особы от девятнадцати до девяноста лет. В сущности, со своей невинностью Люся рассталась именно там, поскольку «старшие сёстры» кардинально изменили её мировидение своими личными историями, рассуждениями о взаимоотношениях полов и обсуждениями докторов-мужчин. Наслушавшись откровений хрупких женщин и окунувшись в море их истинных, незакамуфлированных приличиями ценностей, Люся навсегда убедилась, что женщины — уж точно свиньи, с большой буквы «С». И нечего всё сваливать на мужчин, по сути, беззащитных перед собственной несовершенной природой.

В фирме под названием «Ад» ей впервые представился случай проявить себя свиньёй. На первом свидании Люся раскрутила Павла Аркадьевича на гостиничный номер. Впрочем, в дальнейшем секс происходил в «Volvo» Аркадьевича или на диване в его кабинете. Она сама установила регламент: по вторникам и пятницам. И то слишком много времени приходится уделять непонятно кому, а у неё — две работы и учеба, и никакого времени на себя, никакой личной жизни.

Правда, вскоре Люся убедилась в правильности выбора. Откровение пришло к ней после завершения кошмарного, пусть и недолгого, периода привыкания к чужому телу и чужой личности. Люся осознала, что их возня на кожаном диване становится даже приятной, и она больше не считает минуты до извлечения себя из-под обломков на месте крушения самолёта чужой страсти. К тому же — в этом заключалась основная функциональная обязанность Павла Аркадьевича — он исправно отслеживал её перемещения внутри фирмы и своевременно приходил на помощь, вынимал Люсю из лап распалённого Олега Станиславовича.

Люся, что греха таить, изначально рассматривала и такой вариант, как Станиславович. Но тошнить начинало при одной только мысли. А пить до отключки Люся ещё не научилась. Пыталась научиться, но её тошнило и от алкоголя. Прямо какой-то замкнутый круг.

 

— Мне тебя жаль, — говорит Софа своим глубоким, хоть и негромким голосом. Она произносит эту фразу обыденно, как само собой разумеющееся, и Люся понимает, что никакого сарказма или обидного подтекста тут нет. Действительно — только жалость, сострадание, искреннее, как и всё, что исходит от Софы.

— Почему? — машинально спрашивает она.

— Потому что у меня это произошло совсем не так. Я любила. Поэтому мне жаль тебя и Любашу. Вы, наверное, ничего и не поняли.

— В чем?

— В близости.

Люся фыркает и снисходительно гладит подругу по руке.

— Ну да, ну да. Любку только не надо жалеть. У неё, кажется, всё тип-топ с этим Олегом.

Люся отпивает горячего чаю и, вздохнув, продолжает:

— И у тебя — с Тимкой, и у Маши… Даже у Гели — свидание с Колькой из хора. Все вокруг счастливы, и только я трачу себя непонятно на кого...

— Вот я и говорю. Я же всё вижу.

Подруги обмениваются взглядом, в котором — полное понимание, сострадание и соучастие. Их дружба в последнее время становится всё теснее и всеохватнее. Как любовная связь, как родственные узы. Люся делится с подругой мыслями, чувствами, идеями. А Софа слушает, смотрит грустно, проникновенно, и всё недосказанное или даже недопонятое Люсей становится очевидным для обеих.

— Ты часто вспоминаешь… того мужчину? — спрашивает Люся.

Софа молчит, на лбу образуется вертикальная морщинка. Потом она кивает:

— Вспоминаю… иногда.

Её тогда исполнилось пятнадцать лет, но она уже вполне оформилась — красивая, сдобная девчушка, как ненадкусанная булочка. У Софы были глубокие семитские глаза — огромные, почти египетские — и длинные, волнистые черные волосы.

— Береги свою красоту, — наставляла бабушка, которая ещё бодро вела хозяйство и сновала по квартире, лёгкая на ногу, деловитая. — Ты не знаешь цену таким дарам, как юность, красота и девственность.

Софа и вправду не знала. Она перемещалась по поверхности бытия, как в полусне, скучала на уроках, а вечерами, запершись в своей комнате, читала книги. К пятнадцати годам Софа сжевала всю родительскую библиотеку мировой литературы. Герои Голсуорси, Фолкнера, Стейнбека жили в её голове, и их бытие было столь же реальным, сколь её собственное существование — иллюзорным. Поэзия тоже волновала Софу, особенно — Цветаева и Пастернак. Софа была пропитана строчками стихов и расплывчатыми образами, фантазиями о своей будущей необыкновенной жизни.

Конечно, за ней ухаживали мальчики, но они как-то проскальзывали мимо её полусонного взгляда. Однажды родители взяли Софу с собой на банкет по случаю юбилея ректора одного из крупных ленинградских вузов. Софа запомнила огромную квартиру, где без труда разместилось человек тридцать. Там тоже были мальчики — старшеклассники и студенты. Некоторые из них учились за границей. Её окружили юноши, и она даже танцевала с кем-то, но потом, извинившись, забилась в угол с романом «Имя Розы» Умберто Эко.

И тут Софа почувствовала на себе чей-то взгляд. Она повернула голову и увидела немолодого мужчину, с проседью и проницательными глазами. В его взгляде угадывалось знание чего-то важного, сокрытого от неё и совсем уж недоступного её ухажерам в коротких штанишках.

— Что читаете? — спросил он. Софа, прикрыв книгу, показала ему обложку. — Понятно. Вы уже прочли «Маятник Фуко»?

— Ещё нет, — призналась Софа.

— Но, судя по всему, читаете вы много, — улыбнулся он.

— Это моё основное занятие, — проговорила Софа почему-то извиняющимся тоном.

— Вы выглядите самодостаточной — редкое качество для такой юной девушки, — заметил мужчина.

— Вряд ли это так. Просто у меня нет друзей, — объяснила Софа.

— Я был бы рад стать вашим другом, но, боюсь, староват для этого, — рассмеялся мужчина. — Кстати, меня зовут Борис Васильевич. А вы, я знаю, Сонечка, — и он протянул ей руку.

Застолье продолжалось долго, сборище влиятельных и небедных людей отвлекло её родителей от присмотра за большой, разумной дочерью. Они были уверены, что Софа не скучает, — и не ошиблись. Молодежь разбрелась по комнатам, кто-то вышел на необъятную лоджию с зимним садиком, а кто-то отправился на улицу, порадоваться чистому снегу, который хорошо лепился и почти не таял. Борис Васильевич и Софа тоже вышли во двор.

— Вы просто светитесь сейчас, на снегу, — заметил он.

Литературный штамп, ничего более, но Софа не услышала фальши. Она повернулась к своему спутнику и внимательно посмотрела на него. Только сейчас, посреди ослепительного снежного пространства, усиленного фонарным свечением, она заметила, что глаза у него разные. Левый — карий, правый — зелёный. Софа вспомнила, как бабуля говорила: такое встречается, когда у человека есть генетический дефект. Впрочем, прибавляла бабуля, сатанинское влияние тоже исключать не стоит. Софа улыбнулась, и он спросил: что её рассмешило?

Борис Васильевич был не первой, даже не второй молодости. Сколько ему лет — пятьдесят, шестьдесят? Софа не разбиралась в возрасте мужчин старше её папы. Да и, честно говоря, ей было плевать. Они гуляли по снегу, и Борис Васильевич читал ей стихи, которые она любила. Одни и те же стихи, одни и те же мысли, обоюдное влечение — как этому противостоять? Софа уже знала, что он пригласит её куда-нибудь и она найдёт повод выбраться из дома.

Маленькая девочка превратилась в маленькую женщину в большом загородном доме в районе Сосново. В комнате был камин и огромная кровать минимум на десять человек. Вокруг дома всё пространство было завалено снегом. Когда они покинули спальню и вышли во двор, её потрясло такое обилие снега. Как на Аляске, подумала Софа. Снег — символ ригидности, безразличия, духовной и физической смерти. Софа ещё не знала, что её первая любовь будет вызывать в памяти бесконечную снежную пустыню. И что она навсегда разлюбит лыжи, зимние загородные прогулки, перестанет радоваться красивому снегу и будет облегчённо встречать каждую новую грязную, бесснежную питерскую зиму.

Они увлечённо убирали снег с помощью двух деревянных лопат. Потом парились в бане, плавали в бассейне, ужинали. Ели дичь и какой-то немыслимый десерт и всё это запивали шампанским. Софа впервые попробовала шампанское, и у неё сильно закружилась голова. Борис Васильевич, напуганный, на руках отнёс её в спальню, переодел в пижаму — своей жены? дочери? любовницы? — Софа об этом понятия не имела, — и уложил в кровать.

Софа провалилась в тревожный сон, а проснулась около полуночи, и Борису Васильевичу пришлось срочно везти девочку домой. (Официальная версия: была на дне рождения у одноклассницы; по счастью, папа, хоть и взбешённый, поверил своей правдивой дочери, не стал проверять.)

Борис Васильевич был напуган ещё однажды — это произошло, когда он нашел у Софы в сумке учебники за десятый класс. «Несовершеннолетняя? Боже, Сонечка, ты хочешь меня уничтожить? Да я бы на месте твоего отца мне шею свернул. Ты понимаешь, что это — не детские игры?» Она спокойно наблюдала, как его сотрясает дрожь от сознания своего незавидного положения. Ведь все карты были теперь в её руках. Сказать — разводись, и ведь развёлся бы, как зайчик. Да в принципе, как позже заметила Люська, можно было пожелать всё, что угодно. Он бы плясал под её дудку, пока она сама бы его не бросила…

Софа оказалась благороднее, чем её великовозрастный любовник. «Да, я всё понимаю, тебе не нужны неприятности. Их не будет. Я никогда никому ничего не расскажу». — «Всё, что ты пожелаешь, малышка. Но продолжать это безумие нет возможности». — «Не беспокойся, Борис, я самодостаточна — редкое качество в моем возрасте, ты сам говорил».

Позже, когда она оказалась дома и закрылась в своей комнате, коленки Софы подогнулись, и она упала на ворсистый ковер. Её ломало, словно организм отходил от наркотика, а замещения не было. Софа даже плакать не могла. То есть плач был, но без слёз, страшный, как предсмертная судорога.

Она тогда думала, что сойдёт с ума и окажется в психиатрической больнице. Но выдержала, сохранила рассудок. Ценой стала долгая депрессия, непреходящая боль, закончившаяся апатией и отчуждением. Никому не было дела до того, что с ней творится. Родители пропадали на работе, братик был маленьким эгоистичным существом. И только любящая бабушка украдкой наблюдала за внучкой и понимала больше, чем ей следовало, и тоже сходила с ума. В тот месяц, когда бабушку парализовало — в мае 1991 года, Софу, напротив, стало потихоньку отпускать…

— Сейчас это — в прошлом, — тихо говорит Софа. — Я справилась. Мне вот Тимка понравился. А он ведь у меня — не первый. Уже злится, думает, я ему динамо кручу. А я не знаю, как ему сказать… чтобы не потерять…

— У тебя какие-то вывернутые представления, — усмехается Люся. И вдруг становится серьёзной: — Ты знаешь, что мне нравится один человек, — Люся с досадой чувствует, что лицо её становится предательски розовым. — И, в отличие от тебя, я считаю, что нужно сначала… ну, научиться всему. Чтобы понравиться тому, кто нравится тебе. Это принцип нашего времени, понимаешь? Сейчас никому не нужны девственницы — ни парням, ни козлам в возрасте.

— А кто же им нужен? — удивляется Софа.

Люся глубокомысленно смотрит в потолок и, словно отыскала там ответ, спокойно сообщает:

— Умные нужны. И хваткие.

— Да, совсем как мы с тобой, — смеётся Софа и обнимает подругу.

 

 

7

 

Маша кружится по комнате с пылесосом, как будто это её партнер по танцу. Она напевает что-то под нос, возбужденная, радостная: маму выписали из больницы! Ей существенно лучше, возможен обратный процесс — так сказал мамин лечащий врач. Маша знает, что это её усилия, её любовь и забота о маме сотворили чудо, в которое почти никто не верил…

Маша выключает пылесос и обращается к маме, Анне Максимовне, которая лежит на тахте, подперев голову рукой, и с мягкой улыбкой смотрит на дочь:

— Мамуль, тебе яблочко потереть?

— Спасибо, доченька, не надо, — тихо отвечает Анна Максимовна. — Я немного посплю, пожалуй. А ты бы сама поела.

— Я обедала.

— Доченька, моя красивая, золотая доченька, — вырывается у Анны Максимовны, и она, закрыв лицо рукой, плачет.

Машу потрясают эти слёзы. Она подходит и, опустившись перед тахтой на колени, гладит маму по голове, по лицу.

Где её прежняя мать, властная и командная, бригадир на стройке? Женщина, которая десять лет назад сплела специальную плётку для воспитания трудной, языкастой дочери и повесила её на стену — чтоб девчонка страх знала, не распоясывалась. Воспоминание о маминой «педагогике» вызывает у Маши невольную улыбку, которая, впрочем, тут же гаснет. Болезнь изменила Анну Максимовну до неузнаваемости. Но главное, что поменялось в отношениях матери и дочери, — они стали теплее, нежнее, родственнее.

— Ты поправишься, — твердо говорит Маша. — Я это точно знаю. Мама, ты поспи, а я в магазин схожу.

Маша выходит из дома, лицо её сияет. И пусть прохожие думают, что эта девушка в стареньком пальто и пуховом платке — сумасшедшая. Ей нет дела до того, кто что подумает.

Маша идет к телефону-автомату, нащупывая в кармане монетку. Ей нужно позвонить Роберту, поделиться с ним радостью. Она вспоминает, как обнимались неделю назад у Роберта дома и его рука забиралась в самые потайные Машины уголки. А она сидела почти безучастная, чувствуя, что ей не нужны сейчас эти прикосновения, что её тело застыло, как ледышка, и, пока маме не станет лучше, она не оттает…

Кажется, Роберт понял её спутанные объяснения.

— У меня тоже есть мама, и я всегда беспокоюсь за неё, — сказал он. — Всё хорошо, не оправдывайся.

Маша набирает телефонный номер. Ей не хотелось звонить из дома, зато сейчас она может сказать всё, что чувствует к нему. Выразить свою благодарность, свою теплоту…

Ей отвечает женский голос:

— Да!

— Могу я услышать Роберта? — спрашивает Маша, испытывая волнение при мысли, что разговаривает, видимо, с его матерью.

— Роберта нет дома. А кто его беспокоит?

— Это Маша. А вы, наверное, его мама?

— Да, я — его мама, — устало отзывается женский голос.

И вдруг произносит с неожиданной резкостью:

— Как вы мне надоели, девочки. Позавчера — Лена, вчера — Таня, сегодня — Маша… Вы хотя бы в курсе, что Робик женат?

Маша чуть не роняет трубку. Она дышит часто и глубоко, приводя себя в норму (никаких обмороков! никаких слёз!). И наконец, после небольшой паузы, говорит негромко и с достоинством:

— А может, вы это Роберту напомните? А, мамаша?

И, больше не слушая восклицаний, доносящихся из трубки, Маша вешает её на место и медленно уходит.

Погано на душе — нет, слишком мягко сказано. Маше словно нагадили в душу. Она ловит себя на мысли, что больше всего ей хочется сейчас увидеть своих подруг.

«Позвоню им сейчас, обзвоню всех, — решает она. — Может, кто-нибудь и приедет».

Слезы текут по лицу, но Маша их не вытирает, игнорируя. Если сделать вид, что это не ты плачешь, слёзы высохнут сами по себе. Она поступала так не раз. Проверено.

 

Она, конечно, не ожидала, что мы приедем все. Да ещё так быстро.

Местом встречи выбрали пышечную напротив Машиного дома. Сногсшибательная Любаша, озадаченная Люся и словно отрешённая от происходящего Софа появляются одновременно. Ангелина задерживается. Мы заказываем напиток непонятного происхождения — «фирменный кофе ленинградской пышечной» и пышки. Любаша, Софа и Маша — по три. Люся, как всегда, — шесть штук. Едим молча, постепенно подпитываясь Машиным настроением.

— Все мужики — козлы, — наконец безапелляционно произносит Любаша. Люся морщится, бросает на Любашу косой взгляд. И тут же предлагает:

— А ты с ним поговорить не хочешь? Может, мамаша врёт.

— Какой смысл, — выдавливает из себя Маша. Она выглядит потухшей и поблекшей. Мы смотрим на подругу, разрываясь между жалостью — и желанием выказать своё истинное отношение к происходящему.

— Ну, ты ведь не знаешь, женат ли он на самом деле, — замечает Софа.

— Сейчас мне кажется, что всегда это знала. Такой мужчина просто не может быть ничьим. А я… кто я? — Маша злобно усмехается. — Баба Яга…

— Перестань, ты вовсе не… — начинает Люся, но вдруг замолкает на полуфразе.

В пышечную, чуть не сорвав дверь с петель, врывается Ангелина. Она сухо кивает нам, отходит к стойке заказа и оттуда посылает Люсе испепеляющий взгляд. Вкупе со сжатыми зубами и багровым румянцем это выглядит внушительно. Люся сразу начинает нервничать, вспоминать собственные мелкие прегрешения и гадать, что же она такого Ангелине сделала.

— Привет, подруги, — говорит Ангелина, плюхаясь за наш столик со своим кофе и блюдечком, на котором, вопреки здравому смыслу, высится целая горка пышек. — Привет, Машуня. Слышь, наплюй ты на этого Роберта. И вообще, вовремя вы расстались. А то, может, хлебнула бы ты позора, как я сейчас.

— А что случилось? — интересуется Маша, мгновенно цепляя на своё костистое лицо маску критика, высшего судии. Как будто мы собрались вовсе не для того, чтобы обсудить её душевную драму.

— Спроси у своей подруги Людмилы, что случилось, — роняет Ангелина.

— Да что я такого тебе сделала? — не выдерживает Люся. — Гелька, не мучай, скажи уж, как есть.

— И скажу! — Ангелина зло усмехается. — Девчонки, вы знаете, что наша Люсенька выкинула? Эта… не могу обозвать подругу… ляпнула Николаю из хора, что я — я! — в него влюблена! Причём давно ещё, до Нового года. Если бы вы знали, что мне пришлось пережи-ить, — Ангелина всхлипывает. — Что выслушать пришло-ось… как шлюхе какой-нибудь…

Три пары недоумевающих глаз устремляются к Люсе. А у той словно отнялся язык.

— Люся, это правда? — бесстрастно спрашивает Маша.

— Правда, — растерянно отвечает Люся, пожимая плечами.

— Зачем ты это сделала?

На языке у Люси крутится ответ: он меня лапал, я не могла этого допустить, в то время как моя подруга… Но она понимает, что от этого поступок не становится пригляднее. Люся должна была сочинить, что она больна, беременна на последнем сроке, что она — лесбиянка, вампирша или вообще переодетый мужчина... Всё, что угодно, только прикрыть Ангелину. А не прикрыться Ангелиной, как сделала Люся, чтобы унести ноги в тот роковой вечер. Предать подругу, выболтать общему врагу такую драгоценную тайну — этому нет прощения. Поэтому оправдываться бессмысленно. Да и жаль добивать Гельку, рассказывая девчонкам о том, какое двуличное дерьмо этот Николай.

— Геля, прости, я сама не знаю, как… — лепечет Люся. Ангелина молча отворачивается.

— Прости её, — горячо просит Ангелину Любаша.

— Если верный конь поранил ногу и споткнулся, а потом — опять, не вини его, вини дорогу и не торопись его менять, — говорит Софа хорошо поставленным голосом декламатора. И уже своим обычным тоном добавляет: — Прости…

Маша молчит, разглядывая белую клеёнку на столе.

И тогда Ангелина произносит, обращаясь к Люсе:

— Хорошо, я прощу тебя. Но с одним условием. Ты поговоришь с Томасом и объяснишься ему в любви.

— А зачем это тебе? — мямлит Люся и обводит глазами подруг, ища защиты. Но Маша по-прежнему избегает её взгляда, а Любаша переводит глаза с Ангелины на Люсю и молчит. И только Софа обнимает Люсю за плечи, словно показывая: я с тобой, всё хорошо.

— А чтобы ты поняла, что я пережила. В принципе, я могла сама поговорить с Томасом и всё ему рассказать. Так что скажи мне спасибо…

— Ангелина, — Люся растерянна, ей не верится, что жестокая расправа действительно состоится, — скажи, пожалуйста, что это тебе даст? Кроме удовлетворенной мести…

Ангелина не успевает рта раскрыть, как Маша жёстко обрывает Люсю:

— Ты должна выполнить условие. Иначе — всё.

— Что — всё? — не понимает Люся.

— Девочки, девочки, — хнычет Любаша, попеременно хватая за руки всех участников конфликта.

— А то, что ты нам больше не подруга, — пожав плечами, бросает Маша.

И вдруг её прорывает:

— А ты как хотела? Чтобы твой язык без костей нас постоянно ссорил или выставлял дурами? За свои слова надо отвечать, дорогая моя.

— Понятно, — с горечью произносит Люся. — В нашем маленьком королевстве карать и миловать может только твой язык без костей…

— Ты Машку не впутывай, это моё условие! — кричит Ангелина.

В глазах Люси и Ангелины, устремлённых друг на друга, полыхает откровенное бешенство. Маша тоже обозлена, но её ярость — холодная, как сталь. Любаша плачет, беспомощно наблюдая, как на её глазах рушится дружба. И тут Софа, на лице которой не читается ни одной эмоции, спокойно произносит:

— Если вы бойкотируете Люську, то я уйду вместе с ней.

Этого уже Люся не выдержит. Чтобы подруга принесла такую жертву из-за неё? Да катись подальше всё — и её гордость, и её статус, и сама её любовь к Томасу... Подруги не успевают переварить заявление Софы, как Люся выпаливает:

— Ладно, подавитесь своим шоу. Я завтра же объяснюсь с Томасом. Подробности читайте в новостях.

«Черт бы подрал и любовь эту, и дружбу. Клянусь очередным бонусом в фирме — если я рассорюсь с подругами, никогда больше не заведу себе новых. От подруг одни только дешёвые драмы, сопли, вопли и прочие неприятности».

 

Дежурство в отделении выдалось спокойное. Вечернее время, малышня тяжело отходит ко сну. Люся сидит в кабинете воспитателя, глотает кипяток (детская привычка к горячему чаю; а вот Томас — явно не чаехлёб, он добавляет в кружку холодную воду из банки).

Томас режет хлеб, стоя к ней спиной. На его серых брюках — зелёное пятно. Дефективный мальчик Артёмка подшутил над воспитателем: раздобыл где-то зелёнку и вылил на стул. А в ответ на крики и гримасы Томаса, ухмыльнувшись, осведомился: «А хули надо?»

— Я с ними с ума сойду, — вздыхает Томас. И добавляет: — Представь, Луиза, у меня два таких племянника — генетика подкачала... Что дома, что на работе — одни дебилы.

— Значит, ты — сапожник без сапог, — замечает Люся. И спохватывается: — Ой, я же в фирме кетчуп стырила! Возьми там, в моей сумке.

— Здорово, — говорит Томас, — а то сосиски закончились, пришлось бы давиться сухими макаронами.

Они едят макароны, обильно политые кетчупом, и бутерброды с вареной колбасой. От колбасы исходит какой-то клеёнчатый запах, но Люсю это не раздражает. Вот тухлое она бы за версту почуяла и отказаласьесть, а синтетическая колбаса — нормальная пища.

Если справедлива поговорка о том, что друзья должны вместе съесть пуд соли, то Томас — вот кто её настоящий друг. На дежурствах они всегда делятся друг с другом принесённым из дома сухим пайком. Люся чувствует волнение при мысли: как-то он воспримет её признание?

Но тянуть дальше некуда: скоро они разбредутся по своим спальным местам и до следующего дежурства уже не окажутся наедине. А за это время её девичья компания распадется на части. Самые весёлые подруги первого курса станут легендой. «Нас» больше не будет…

— Томас, — говорит Люся, решившись, — я тебя люблю.

Томас поднимает лицо от тарелки и внимательно смотрит на неё. Потом интенсивно жует, чтобы побыстрее ответить.

— Вот чего я боялся, — заявляет он. — Знал, что когда-нибудь тебя прорвёт. Ну, и что же теперь со всем этим делать?

— А ничего, — пожимает плечами Люся. — Доедай свои макароны.

— Ты — мой друг, — продолжает Томас, — я дорожу тобой и не хочу, чтобы ты мучилась.

— Ну, пристрели меня, — Люся улыбается через силу. А сама смотрит на него, смотрит так, будто больше не увидит, не налюбуется.

У Томаса жёсткие чёрные волосы. Он похож на актеров из итальянских фильмов. Лицо, хоть и не смуглое, мгновенно обрастает жёсткой щетиной. Хорошо развитые челюсти с мелкими белоснежными зубами, нос тоже некрупный, приплюснутый, чёткие скулы, выступающие надбровные дуги… Доминантная мужская особь, пещерный человек. Правда, голос его высок и немного гнусав. Но в факультетских спортивных играх ему просто нет равных. И нет человека, который сравнился бы с Томасом. Его энергия и притягивает к нему людей. Как говорит Любаша: когда Томас играет в волейбол, он прекрасен, хотя в универе — уродуродом.

Томас садится на диван рядом с Люсей, обнимает её и легко склоняет голову девушки к своему плечу.

— Понимаешь, Луиза, я ещё никого не любил, — говорит он. — Это я только выгляжу взрослым. А на самом деле на нашем курсе я — младше всех. Мне ведь в прошлом ноябре исполнилось семнадцать.

— А тебе нравится Катька? — ревниво спрашивает Люся, внезапно вспомнив про рыжую соперницу.

— Катька… — Томас пожимает плечами. — Ничего… Катька, кстати, тоже меня любит, — вдруг оживляется он. И хохочет, как будто сказал что-то смешное.

— А ты?

— Когда потребуется новый опыт, я, может быть, Катьке свистну. К тебе я слишком хорошо отношусь… Но кто действительно супер, так это Любка Малиновская, — говорит Томас, и лицо его неуловимо меняется. — Я с ней в волейбол играю. Сколько энергии, смеётся заразительно… Жалко, дурочка, с бандитом каким-то гуляет. Ты-то посерьёзней своих подружек. За что и ценю.

Они сидят, соприкасаясь плечами. Люся переваривает информацию о том, что Томасу, оказывается, нравится Любаша. Интересно, как относится Любаша к Томасу? Да что гадать — она завтра же и спросит. Любаша — родной человечек, с ней не нужно темнить.

— А давай полежим! Как в прошлый раз, — предлагает Люся.

— Давай, — соглашается Томас.

Друзья ложатся на диван, и Люся кладет голову на грудь Томасу. Чувствует, как он дышит. Это и есть главное в жизни: дыхание любимого парня. Самая мощная эротика. Живительный источник. Аккумулятор энергии.

— Знаешь, а я ведь всё равно уеду, — нарушает молчание Томас.

— Куда? — Люся вскидывает голову. — И надолго?

— На год, в Англию. Посылают по обмену. Вызывали к декану, ознакомили с условиями. В начале следующего учебного года — всё, тю-тю... Эй, ты там не ревёшь? — Томас подозрительно вглядывается в лицо подруги. — Даже не вздумай!

— Нет-нет, это мне в глаз тушь попала. Я правда рада за тебя. Ты действительно — лучший студент, уже готовый дефектолог.

— Да брось, они просто выбрали «истинно русского» парня с подходящим для Лондона именем, — смеётся он.

Люся молчит, переваривая услышанное. Что ж, наверное, это зачем-то нужно. Чтобы он уехал и она осталась одна… Несмотря на весь свой нигилизм, Люся — фаталистка. И умеет принимать удары судьбы.

Словно прочитав её мысли, Томас напевает блеющим голосом:

— Мне было довольно того, что твой плащ висел на гвозде… Луиза, а ты не жалеешь о своём признании? — вдруг спрашивает он без всякого перехода.

— Жалею, конечно. Это признание — подарок, который я берегла для особого случая. Жалко отдавать его просто так. Но у меня, понимаешь, выбора не было. Ангелина потребовала, чтобы я объяснилась тебе в любви.

Томас приподнимается на локте. На лице его — неприкрытое удивление.

— Кто-кто? Эта верующая? А её какое собачье дело?

— Решила меня наказать, — поясняет Люся. — За длинный язык.

— Я всегда знал, что между девчонками дружбы нет и быть не может, — говорит Томас. — Но что Гелька такая стерва — не подозревал.

Люся рассматривает Томаса и думает: почему папа считает его «дегенеративным»? «А вдруг в нём действительно есть какая-то неправильность? Не любил до семнадцати лет… может, он — голубой? И племянники-дебилы… что такое творится с генами у них в роду?»

Впрочем, эту фамильную тайну ей никто не раскроет.

— Да бог с ней, с Гелькой, — Люся машет рукой. — Я тебе, кстати, не говорила, что я — уже женщина?

Томас смеётся и щёлкает её по носу.

— Вот видишь, — вздыхает он, — я — ещё птенец, а ты — уже птица… Слушай, а макароны-то остыли! Предлагаю их выложить на сковородку и залить яйцом. Ну, так как?

— Принято, — весело отзывается Люся.

И вдруг чувствует себя абсолютно, невозможно, бесстыдно счастливой. Потому что она любит, и потому что рядом — друг, с которым даже холодные, липкие макароны кажутся царским блюдом.

 

 

8

 

Накануне 8 Марта мы миримся.

— Мне твой Томас всыпал по первое число, — жалуется Ангелина. — Сказал, что я — никакая не подруга. И что он сам тебя давно любит, и всё у вас хорошо.

«Томас — настоящий друг, чего не скажешь о тебе…» — угрюмо думает Люся.

— Прости меня, Люсенька! В меня будто нечистая сила вселилась. Из-за Кольки этого, паразита…

— Да ладно, забудь.

— Мы вообще-то на праздник в универ идём? — как ни в чём не бывало, интересуется Маша. Она выглядит бледной и осунувшейся, но никто не выпытывает причину. Почему-то ни Люсе, ни Софе, ни даже Любаше не хочется нарушать защитный барьер, которым Маша от нас отгорожена.

— Конечно, идём, — отвечает за всех Ангелина. И опять заискивающе смотрит на Люсю.

— Идём, идём, — отвечает Люся, чувствуя, что готова сдаться, что уже почти не злится на Гелю. — Новый год мы зажопили, теперь надо хоть Восьмое марта отметить так, чтобы не было потом мучительно больно за убитые студенческие годы.

— О, вольный перевод Островского? — Маша скептически приподнимает бровь. Однако Люся не реагирует на выпад.

— Тогда встречаемся в холле у гардероба завтра, в шестнадцать часов, — подытоживает Любаша. — Все — красивые и при марафете, поняли? Я принесу фотоаппарат, будем фотографироваться на память.

На следующий день в холле родного вуза нас встречает самодельный плакат. По листу ватмана среди каляк-маляк в стиле детского рисунка бегут огромные красные буквы: «Праздничное мероприятие в честь 8 Марта…», а зелёные буквы, помельче, услужливо добавляют: «…И дискотека!» И цветные надписи справа, слева, в углах, наискосок бесцеремонно забегают вперёд, визжа: «Super Hits — Европа+!», «Golden music!», и, наконец: «Танцы — шманцы — обжиманцы!»

Мы встречаемся у входа — все, кроме Ангелины. Как и велела Любаша, «красивые и при марафете». Маша, похожая на нахохленного воробья, в заиндевелом пуховом платке, с припорошенной снегом чёлкой (март не только не радует оттепелью, но, напротив, выдал мороз), в гардеробе словно сбрасывает с себя чехол, из которого выступает тонкая, жгучая, роковая Кармен. Безумные юбки она сшила себе сама, а чёрная с розами декольтированная кофточка подарена ей на день рождения Ангелиной. Конечно, импорт, «трофей от Гликерии», как говорят подруги, из страны развитого капитализма. Любаша, Софа и Люся немеют, увидев свою подругу в таком амплуа.

— Что? — хохочет Маша. — Ох, и «сделаю» я вас сегодня, курочки!

— Я бы поостереглась. А то за длинный язык у нас карают, — невозмутимо говорит Люся и снимает пуховик. На ней салатное трикотажное платье с чёрной отделкой. Платье — тоже из трофеев Гликерии. Скромные мамины малахитовые бусы смотрятся на его фоне вполне пристойно. Никаких колец в ушах, как у Машки, никакой блестящей бижутерии. Люся знает, что выглядит она со вкусом и аристократично, причём особенно это бросается в глаза на фоне Маши.

— Если ты — Кармен, то я — Скарлетт О’Хара, — говорит Люся, посмеиваясь и переобуваясь в мамины лодочки. Им десять лет, но мама бережно обращается с обувью, поэтому туфли нигде не отклеились. Однажды Люся, ещё школьница, тайком их надела, ушла гулять и вляпалась в гудрон. Потом она тёрла страшные пятна на шершавой коже, ревела белугой и всерьёз хотела выброситься из окна. Папа, как всегда, выручил. Заступился за Люсю перед мамой, сам отнёс туфли в окраску какому-то заводскому умельцу — короче, спас и обувь, и дочь.

— Ну, ты даёшь, Люська… Я бы не узнала тебя, — восхищенно выпаливает Любаша. Она сумасшедше кудрява («всю ночь спала на спиральных бигуди, представляете!»). Блестящие ноги, обтянутые «лукрой» (Люсин бонус, раздаренный подругам), вызывающе выстреливают из ботфортов, бёдра почти не прикрыты кожаной юбчонкой. Блузка, конечно, прозрачная. Любаша мешкает, прежде чем сдать в гардероб новенькую шубку-разлетайку из каких-то диковинных хвостиков, но потом всё-таки расстаётся с сокровищем. На завистливый вопрос Люси: «Ого, сколько стоит?» — Любаша небрежно отвечает: «Понятия не имею!»

Софа снимает дубленку и остаётся в сером безликом костюме. Люся смотрит на подругу с искренним огорчением: неужели не могла по случаю такого дня приодеться? Следующая мысль, которая посещает Люсю: а ведь Софа похудела. Костюм облегает вполне неплохое тело, полное в нужных местах, уже не вызывая ассоциаций с сосисочной обёрткой. И Люся сглаживает свой укоризненный взгляд восторженным возгласом:

— Девчонки, посмотрите на Соньку! Видали стройняшечку?

— Действительно, — замечает и Маша. — Ты, Софа, превращаешься в настоящую красавицу!

Софа краснеет и улыбается, смущенная вниманием.

Подруги проходят через импровизированный пикет, где стоят парни-охранники, и называют свои фамилии. Парни ищут в списках:

— Иванова — есть, проходи. Кириченко, Малиновская — просим, барышни. А вы кто будете? Как-как?

— Айнбиндер, — повторяет Софа, заливаясь краской. Ей всегда неудобно произносить свою фамилию. Казалось бы — она одна такая, а постоянно перевирают, переспрашивают.

— Ага, есть. Проходите, проходите, — молодой охранник дурашливо раскланивается.

— А Лукомникова пришла? — спрашивает Маша.

— Лукомникова — да, — отвечают парни, просмотрев отмеченные фамилии.

— Значит, Гелька уже там. Сейчас увидит нас «при марафете» — то-то у неё будет шок!

Однако шок наступает у нас самих — тут же, на входе. Потому что навстречу, рассеянно глядя куда-то вдаль, вальяжно плывёт Ангелина. На ней красное платье, грудь наполовину открыта, по подолу — разрез до бедра. И — что самое невероятное — голова у Ангелины абсолютно голая. То есть лысая, выбритая.

— Ангелина, ты что натворила? — в ужасе кричит Любаша.

Ангелина вздрагивает, поднимает глаза, недоуменно осматривает всю нашу компанию. И хохочет, запрокинув голову:

— О-о, вот это да! Сюрприз! Привет, девчонки!

— Как ты могла? — строго спрашивает Маша. — Сама ведь говорила: женщина без волос и в брюках — это ничто…

— Ну, так я же без брюк, — ещё громче смеется Ангелина.

А Софа изумленно смотрит на подругу и наконец выдаёт:

— Геля, ты прямо ведьма Гелла!

— Пустое, она принципиально не читает Булгакова, — замечает Люся.

Вдруг за Люсиной спиной раздаётся знакомый голос:

— Попрошу не упоминать в моём присутствии этот крамольный сатанинский роман.

Мы оборачиваемся… и немеем. Потому что позади нас стоит ещё одна Ангелина. С той лишь разницей, что эта — с распущенными белокурыми волосами и в длинном синем платье (юбка клёш, воротник стоечкой).

Мы стоим, растерянно переводя глаза с одной Ангелины на другую. А они обе вдруг начинают хохотать, одинаково запрокидывая головы и показывая безукоризненные зубы. И Люся, первой сообразив, что у Ангелины есть сестра-близнец, торжествующе восклицает:

— Это же Гликерия! Сестра Гели, Глюка! Ну, вы и устроили нам встряску, девочки.

— Давай знакомь меня с подругами, — Гликерия толкает сестру в бок. — Это, наверное, Маша? Я так и подумала. А где безобразница Люся?

Ангелина пристыженно краснеет. Все смеются, включая «безобразницу Люсю». По правде сказать, нам неловко при мысли, что мы наряжены в вещи, привезенные Глюкой сестре. Впрочем, Гликерия как будто ничего не замечает. Зато внимательно смотрит на Софу — и вдруг осведомляется, присвистнув:

— Это Коко Шанель? У-у, да… у тебя есть вкус.

Дискотека — мощный антидепрессивный фактор. Поистине творят чудеса полчаса ритмичных судорог на танцполе и пара-тройка медляков с факультетскими юношами или пришлыми, допущенными в оранжерею по блату студентами из «мужских» вузов. Потом мы сидим за столиком и пьём шампанское.

— Тебе не скучно там жить? — спрашивают девочки у Гликерии. Она пожимает плечами:

— Нет, нормально. Жаль, сестре никак не могу вдолбить, что из этой страны нужно бежать. Придумала себе какие-то обязательства перед этим сборищем убогих... Вы хоть скажите ей, девочки, что тут ей нечего делать.

— Если мы — близнецы, то это не значит, что я должна быть твоей тенью, копией, — возражает Ангелина.

— Понятно, — отзывается Гликерия, — ты так боишься стать мной, что всё делаешь назло мне. Да и себе самой — тоже.

— А вот я не хочу уезжать, — произносит Софа. — Мои родители хотят, а я — нет.

— Тихо, девки. Давайте послушаем, как они препираются, — говорит Маша, — это ещё увлекательнее, чем наши с вами ссоры.

— Она думает, что моя вера и мой патриотизм неискренние, — обернувшись к нам, словно ища поддержки, заявляет Ангелина.

— Да нет, Гелька. Хочешь знать, что я думаю? Я думаю, когда-нибудь ты прозреешь. И захочешь сбежать от наших прекрасных родителей, да и от своих ущербных друзей тоже...

Ангелина мрачнеет.

— Ладно, мне пора, — Гликерия сокрушенно вздыхает и встаёт с места. — Рада была повидаться с тобой, дурёха. И знакомству с вами, девочки, — тоже.

— Может, проводишь сестру? — предлагает Маша Ангелине. — Ты будешь жалеть, если вы попрощаетесь на такой ноте.

Конечно, мы её поддерживаем.

После ухода сестёр все какое-то время задумчивы. Но постепенно праздник берёт своё. Мы смеемся и дурачимся, а Люся рассказывает сон:

— …И вот мы — в аудитории, гасим свет после занятий. Вдруг я остаюсь одна. Вы уже вышли и ждёте меня снаружи. Внезапно дверь открывается, и заходят два кришнаита! Они направляются ко мне, и тот, который главный, зловеще говорит: «Это ты хотела увидеть кришнаита? Ну, что же, смотри…» Вы ведь помните мои шалости в кришнаитском кафе? У меня от страха пропадает голос. Я пытаюсь заорать, а вместо этого беззвучно шепчу: «Машуня, Машуня…» Тут второй кришнаит тычет пальцем мне в грудь и произносит: «Умей проигрывать!»

Мы смеемся, сраженные каверзами Люсиного бессознательного.

— Дурочка ты моя, — с непривычной нежностью в голосе отзывается Маша и гладит Люсю по спине. — Вы заметили, что в своём кошмаре она звала меня? Дескать, придёт умная и храбрая Маша и всё разрулит. Ах ты дурочка…

— Девчонки, мне пора, — спохватывается Любаша, бросив взгляд на часы.

Мы уже давно не спрашиваем, куда она исчезает, где тусуется. Нам кажется, что Любаша улетает за недоступный нашему зрению, только ей одной ведомый горизонт.

Однако она всегда возвращается к своим подругам.

— Так, давайте уже расходиться, — решает Маша, проводив Любашу взглядом. — Вот и Люське завтра на работу…

— Нет, — торжествуя, отзывается Люся. — Я ушла из фирмы. Ноги моей больше не будет в этой помойке.

— Ну? И ты молчала?

— А о чём тут рассказывать, — Люся разводит руками. И, внезапно помрачнев, обращается к Софе:

— Слушай, Сонька, тебе помощь по уходу за бабулей не требуется? Ты спроси у родителей насчёт квалифицированной сиделки…

И Софа сочувственно предлагает:

— Люсь, давай я тебе просто дам денег в долг. Отдашь, когда сможешь. Если не забудешь, конечно...

 

После прощания с сестрой Ангелина в одиночестве бредёт по городу. На душе тоскливо и тяжко. Сестра словно пошатнула её уверенность в том, что она живёт правильно и что путь её — единственный, хоть и трудный. Ангелине необходимо сейчас же, немедленно поделиться своими сомнениями с человеком, которому она безоглядно, безгранично доверяет.

И она решается.

Сорок минут спустя Ангелина стоит на пороге квартиры Инны и нажимает на звонок:

— Инна, это срочно! Если вы дома, пожалуйста, откройте. Мне нужна ваша поддержка, совет наставника…

Инна что-то долго не открывает. Странно, где же ей быть в такой поздний час, когда — Ангелине это доподлинно известно — Инна молится Господу Богу и читает теософскую литературу, просвещая свой ум и просветляя веру? Наконец на очередной (и как она решила, последний) призыв Ангелины раздаются торопливые шаги, поворачивается ключ в замке и приоткрывается дверь.

Ангелина медленно пятится к лестнице. Перед ней стоит Николай, в кальсонах, полуобнажённый.

— Чё те надо? — неласково бурчит он. — Сударыня регентша почивают, утомившись.

Ангелина не уходит — она буквально скатывается по лестнице. Потом, спотыкаясь, бежит через двор. Она не замечает, что ревёт, как выпоротая девчонка. Так Геля рыдала лет пять назад, когда папа вышвырнул зимой из квартиры Глюку в одном белье. Ангелину душат обида, и ярость, и какое-то другое чувство, которому она пока не знает наименования.

— О, девушка, белло ангело, нон плакаль, — вдруг слышит Ангелина и, повернув голову, видит мужчину неприглядной наружности. Это старый хрыч ханыжного вида, в ушанке и в ватнике. Он хлюпает носом, на лице — страдальческая гримаса. Ангелина отшатывается в тоске и отвращении, когда чужая рука пытается погладить её по щеке.

— Холёдно, я согревать всю тебя, — бормочет ханыжный дед. — Я купать тебя в россо вино. Белиссима, скромный русский берёзка…

— Пошёл к чёрту! — набрав в лёгкие ледяного воздуха, кричит Ангелина, впервые в жизни помянув нечистую силу. — Не хватало мне только тебя, гадкий нищий!

Она бежит прочь, потом останавливается, озирается в ужасе. Ангелина стоит около гостиницы «Европа». И впрямь лишь нечистая сила могла занести её сюда. Здесь — Содом и Гоморра: припаркованные лимузины, респектабельные иностранцы, валютные проститутки. Интересно, откуда тут взялся бомж, и куда смотрят охранники?

 

Софа, проговорив час по телефону с Тимофеем, читает, лёжа на диване. Её отец Яков Михайлович стучит в дверь дочери и зовёт:

— Софочка, иди скорее сюда.

Почему у папы такой деревянный голос?

— Софочка, твою Малиновскую показывают по телевизору.

Софа никогда не смотрит «600 секунд», но тут выбегает из комнаты и мчится в гостиную. Показывают свидетелей перестрелки в ресторане «Баку». Убиты двое рэкетиров и девица, ещё несколько посетителей ранены. Онемевшая Софа видит на экране Любашу — растрёпанную, с поцарапанной щекой, но, слава богу, живую…

Софа не помнит, какими словами уговаривала папу отвезти её в отдел милиции. Любашу уже допросили и отпустили, они встречают её на выходе. Любаша идёт медленно, под руку с Ирочкой. «Дорогая, ты не ранена? С тобой всё в порядке?» В ответ — неопределённое движение головой, беззвучное шевеление губ. «А твой-то — жив?» — шепчет Софа, приблизив губы к Любашиному уху, чтобы не услышал папа. «Он скрылся… да, жив…» — еле слышно отвечает Любаша. «Ну, вот видишь, он вернётся за тобой. Всё будет хорошо!» Софа обнимает подругу, тормошит, пытается расшевелить.

К отделу нетвёрдой походкой приближается мужик в старой «Аляске» и лохматой ушанке. Что он тут делает? Почему протягивает руки к Любаше, всхлипывая, окликает её: «Доченька…»? А Любаша? Она дрожит, отворачивается, зарываясь лицом в мех Софиного пальто. Ирочка тоже отстраняется от мужчины, и её лицо, мгновение назад растерянное, становится замкнутым и жёстким.

Софа ведёт Любашу к машине. Мир вокруг кажется ей фрагментарным, динамичным, прыгающим, как будто невидимый оператор пьян и вот-вот выронит камеру.

— Испортили праздник, — еле слышно произносит Любаша. — Я и тебе его испортила…

— Ничего, ничего. Папа отвезёт вас домой. Ты девочкам потом сама… если не хочешь, то и я не… — говорит Софа, просто чтобы что-то сказать.

 

Разумеется, никто не догадывался, что это был наш последний праздник.

Чем дальше отходит поезд от станции отправления, тем чаще задаешься вопросом: что, если бы мы знали заранее, в какой момент всё закончится? Попытались бы хоть что-то изменить? Любили бы сильнее, находили бы нужные слова, запечатлевали бы мгновения в памяти, как на качественной пленке?

Если бы знать заранее, что последний раз видишь отца, приехав провести вечер в родительском доме. Он сидит на диване рядом, и ты можешь его потрогать, стоит только протянуть руку. И есть возможность сказать: «Папа, прости меня…» За что? За всё. Просто — прости.

Если бы знать заранее, что последний раз просыпаешься рядом с любимым, раздраженно отключаешь назойливый сигнал мобильника и, подобрав наспех сброшенную вечером одежду, спешишь в ванную. Он безмятежно спит; твой рабочий день начинается двумя часами раньше. Хорошо, если догадаешься вернуться, посидеть пару минут рядом, послушать его похрапывание, боясь потревожить… ведь это — ваше обычное утро, зачем будить его? Но если знаешь заранее, что это — конец, и что зловещий поезд, тревожно пролетая мимо, уже уносит его к далёкой станции, откуда вряд ли будут доходить редкие письма, — что тогда? Разбудишь, обнимешь, скажешь, что сказать мешали условности и глупые амбиции.

Если бы знать заранее…

Наши поезда уже готовы к отправлению. А мы даже не успели собрать чемоданы в дорогу.

Мы ещё не знаем, что Софа забеременеет от Тимофея. Русоволосый кудрявый красавец, испугавшись проблем, открестится от нежданного отцовства, отчислится по собственному желанию и отправится в армию. Его призовут как раз к началу первой чеченской кампании. На бедную Софу свалится много забот, но она никогда никому не пожалуется. Со стороны будет трудно оценить последствия произошедшего для Софинойсемьи. Мы узнаем только, что папа Софы с братом Давидиком уедут в Израиль, а Софа останется жить в той же квартире в старом фонде с мамой, бабушкой и дочкой. Она пропустит год, но после смерти бабушки вернётся и доучится. При распределении Софа выберет специальность тифлопедагога и, получив диплом, пойдёт работать в школу для слепых детей на проспекте Шаумяна.

Мы ещё не знаем, что у Маши через месяц умрёт мама. Неожиданно, когда все уже поверят в чудо. Отчим после похорон вернётся на родину, в Беларусь, а Маша пропадёт. Её телефонный номер перестанет отвечать на наши звонки. Летом Маша появится, сухая и сдержанная, и сообщит, что работает нянечкой на отделении для онкологических больных, что танцы и парикмахерское дело бросила, и вообще пришла забрать из деканата документы. Потом Маша поступит в первый медицинский институт им. И.П. Павлова, и это будет последнее, что мы о ней услышим.

Мы ещё не знаем, что Люся после отъезда Томаса в Англию затоскует, но переживёт депрессию и выправится. Ей повезёт, поскольку с уходом Томаса в клинике освободится должность воспитателя. Люсе доверят детей с аутизмом. Забот станет больше, и для депрессии не останется ни времени, ни сил. Люся тогда и определит своё направление: коррекционная психология. Она напишет статьи, выступит в студенческом научном обществе. Войдет в группу поддержки семей аутистов. Будто предчувствуя, что и социальная помощь, и навыки работы с такими детьми впоследствии пригодятся ей самой.

Мы ещё не знаем, что «ханыжный дед» в ушанке и в ватнике, приставший к Ангелине у гостиницы «Европа», окажется итальянским предпринимателем с большими связями и завидной пробивной силой. В следующий раз «скромная русская берёзка» увидит его в приличном костюме, с букетом роз и огромной сумкой продуктов. Будет и кольцо в бархатной коробочке, но оно явится на всеобщее обозрение позже. После короткой перепалки с домочадцами Ангелинин папа в ярости хлопнет дверью, а Геля, неожиданно для себя и для растерянной матери, выйдет к гостю с распущенной косой и в сногсшибательном платье — подарке сестры, которое случайно не подошло по размеру ни одной из подруг…

А Любаша? Любаша бросит университет и вместе с мамой уедет из Санкт-Петербурга. Причины навсегда останутся неизвестны.

Люсе и Софе до окончания университета придётся ходить по одним коридорам, но прерванная дружба не восстановится. И Люся долгие годы будет грызть себя, мучаясь вопросом: почему она не написала Софе, не позвонила, не приехала, когда той было трудно? Постеснялась, струсила… да и попросту не знала, как вести себя с подругой-мамой, что с ней делать и о чем говорить.

Но всё это произойдёт позже.

А сейчас — нам семнадцать. Мы — пять подруг, образующих интимное сообщество, где ни одна не лишняя. У нас свои тайны, свои перешёптывания и перемигивания. Мы делим на пятерых принесённый из дома скромный обед. Ходим по широким, как проспекты, университетским коридорам, обнимая друг друга за талии. Мы готовы отдать друг другу последнее, и мы вцепимся в глотку каждому, кто обидит одну из нас. А то, что сами иногда ссоримся и обижаем друг друга, — это мелочи, шероховатости жизни. Главное — мы вместе, и поэтому у нас все получается.

И так будет всегда, всегда, всегда.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера