Игорь Максимов

Спецпереселенцы

Обелиск

 


В Серменево, старинном башкирском селе, в самом людном месте, близ  автостанции и небольшого базарчика, стоит обелиск. Три белых  столба-стелы на черном основании окружены тяжелой чугунной цепью. На  среднем столбе, устремленном ввысь, к душам предков, прикреплена  темно-коричневая доска-крестовина с красными стеками, и кажется, из-под  нее сочится кровь.  
Шумит базарчик. Толкутся люди. Снуют машины. Не раз проезжал я мимо, не  обращая внимания на обелиск, пока не спросил случайную попутчицу, что  там написано, на доске.  
«1937–1947 – самые тяжкие годы», – ответила она и отвернулась, о чем-то  защебетав с подругой. А меня словно обожгло: это же памятник жертвам  сталинских репрессий и павшим в Великой Отечественной войне. Один на  всех. Как в песне. «Эти тяжкие годы, – думал я, глядя из окна автобуса, –  и мои годы, и годы моих друзей, товарищей по ссылке, тяжкие годы наших  отцов». Минуло 70 лет со дня принятия постановления ЦИК и СНК СССР, по  которому миллионы крестьянских семей были сорваны с мест и изгнаны из  домов. Нет уж тех народных (народных ли?) комиссаров, что принимали это  людоедское постановление; сгинули члены ЦИК, проклятые миллионами  сосланных; нет и той страны, где они так усердствовали в строительстве  светлого будущего.  
Давно умерли репрессированные. Брошенные в непроходимые дебри и болота  Севера, в леса и горы Урала, в бескрайние просторы Сибири и Казахстана,  они погибли. Состарились их дети и внуки, но память о тех страшных  событиях жива.  
Недавно, перебирая вырезки из старых газет, я натолкнулся на статью С.  Ногаевой «Как исчезла Средняя Тюльма» в «Белорецком рабочем» от 18 июля  1996 года. Приехав в Белорецк, она долго ходила по улицам, между ларьков  и киосков, вглядывалась в лица прохожих, прислушивалась к голосам,  говору; она искала односельчан, одноклассников, подруг, друзей, с кем в  тяжкие годы войны и ссылки свела ее судьба. Наконец, она обратилась к  продавщице с табличкой «Вас обслуживает Баскакова».  
«Не землячка ли, не из Тюльмы ли?» – «Никогда никто из родственников не  жил в поселке с таким названием, даже не слыхала, что был такой в нашем  районе», – ответила продавщица. «Да, нет уже такого поселка, – с горечью  пишет Ногаева. – Средняя Тюльма стерта со всех карт и с лица земли. В  непроходимом лесу, у подножия горы Яман-Тау с осени 1930 года сосланные  по воле Иосифа Виссарионовича строили Среднюю Тюльму».  
Поселки


Кроме Средней Тюльмы, была еще Верхняя. Была Капкалка – самое страшное  место, откуда редким удавалось выбраться живыми. Были и Кузьелга и Нура,  спецпоселки Тукан и Ермотаево. Интересна топонимика этих поселков.  
КАПКАЛКА ассоциировалась со словом «капкан». «Попали так попали, –  шептались между собою переселенцы. – И не вырвешься». Не дай бог,  услышит комендант.  
КУЗЬЕЛГА, по-башкирски – Глаз-река. И в самом деле: она синела,  поблескивая, точно глаз, среди зловещих сумрачных зарослей елей и пихт,  несла свою родниковую чистую воду по каменистому ложу из-под самой  Яман-тау – Горы-дьявола, Горы-черта.  
ТЮЛЬМА созвучно со словом «тюрьма». «Тюльма – что тюрьма», – горько  шутили тюльменцы, передвигая ударение, придавая слову особый оттенок.  
Не лучше было и ЕРМОТАЕВО. Названо по хребту Юрматау. Ну а по-русски  ярмо – деревянный хомут для быков. «Вот и запрягли нас, – говорили  ермотаевцы. – До смерти не сносить нам этого ярма».  
В 1931-м пригнали сюда мужиков. «Валите лес, здесь жить будете», – так  сказали, и так стало. А в 1932-м, летом, привезли семьи. Выгрузили у  подножья горы, между двух речек – Майгашлей и Амбаркой, – в топь самую, в  трясину. Три тысячи от мала до велика копошились, выбиваясь из сил,  строили себе эдем. Отец мой как-то сказал: «На том месте, где мы живем, я  делал разбивку барака. Сорвался и утонул по грудь». И сегодня из-под  отвала на улицу течет родник. Недалеко от дома бьют ключи, образуя  маленькое озерцо, окруженное ольховником. Где ни копни – вода. Три улицы  – и ни одной не проехать не только на легковой, но и на телеге.  Лесовозы, грузовые идут, как по траншеям, задевая «брюхом» землю. В  тридцатых колеса ухали по ступицы, лошадей приходилось вытаскивать  веревками.  
Помнится НУРА с ее закоптелыми приземистыми бараками, с такой же грязью,  с комендатурой, с исхудалыми, изнуренными людьми. Нурские работали в  поле (была сельхозартель), рубили лес, трудились на подсобных работах на  заводе. Это уж потом стали они бригадирами, мастерами.  
ТУКАН, по законам топонимики, переводится как «мешок крови», «мешок с кровью» – можно и так.  
Не случайны эти топонимические совпадения, как не случайно создание  целого Архипелага ГУЛАГ – Главного управления лагерей – в одном районе.  Ни словом не обмолвился А.И. Солженицын в своей знаменитой книге о  белорецком ГУЛАГе, хотя погибла здесь не одна тысяча людей. «Небо  темнело от наших страданий, – говорила Сюткина Маруся после войны. –  Сколько горя претерпели, сколько травушки поели...»  
Бараки


В Ермотаево переселенцы жили в бараках. Был здесь и культбарак, где жили  молодые неженатые рабочие. Их изолировали от родителей, врагов  Советской власти.  
В основном жили в четырехквартирных. Это были хилые строения, крытые  щепой, которую тут же драли-щепали на станке бабы и Нафиков Имай, хромой  старик. Он командовал своим отрядом, а мы, мальчишки, с интересом  смотрели, как заносили прикрепленный одним концом нож и по команде  щепали осиновые чурбаки.  
«Бараки наши ветром конопачены, небом крыты», – говорила Лиза Аржанова. У  нее всегда печка коптила, полы скрипели и проваливались, а сквозь  потолок местами светилось небо. «Как жила», – диву давались видавшие  виды спецы.  
Ребятишек в бараках было множество. Кишмя кишели... И откуда брались? –  сами удивлялись бабы. С раздутыми животами, рахитичными ножками,  тонкими, как лучинки, ручками, ползали по завалинкам, по дорогам, зимой  босиком перебегали улицу из барака в барак, к товарищам. У некоторых  головки как на воробьиных шейках, не держатся, видно, как пульсирует  кровь... Умирали. И тогда взрослые говорили: «Бог дал – Бог взял».  
Я хочу привести запись из дневника 1988 года. «Недавно уехала из поселка  Лиза Лаврентьева с мужем – Григорием Слауто. Мы встретились на  остановке: ждали матриссу.  
Лиза сидела на чурбаке какая-то странная, ушедшая в себя. Молчала. Она  была красивой, статной, сильной девкой. С вишневым румянцем на щеках,  она отличалась от своей подружки, Лизы-Булочки, застенчивостью,  степенностью: когда кто-нибудь начинал с ней говорить, она стеснялась,  опускала глаза, краснела и становилась еще красивее. Задумчивость была  ее всегдашним состоянием. Растягивая слова, как и ее отец, Гриня Большой  (прозвище), отвечала не спеша, резонно. Как и все Лаврентьевы в  поселке, была приветлива, добра.  
И вот теперь, уезжая, она вспоминала:  
– Захожу в барак, а там вся семья лежит. На нарах. Отец. Мать. Ноги как  подушки. Раздулись, опухли. Глаза остекленели, а ребятишки – кто на  столе, кто на полу. Лежат, молчат. Я постояла, прошла. «Мам, ись», –  прошептал один, что на столе лежал. Мать подняла голову, поглядела и  опять опустила. Через два дня эти, что были на столе, умерли. За ними –  отец, мать. А те, что поменьше, – куда их дели, не знаю. Наверное, в  детдом. Не помню. – Сказала спокойно, так просто, будто не помнит, куда  положила варежки.  
Уже не осталось ни одного барака. Только ямы, подпечки, остатки  фундаментов да тополя все еще говорят, что тут жили люди. Исчезло с лица  земли и Ермотаево.  
Без вины виноватые


Еду вчера на телеге, опилки везу на огород. Навстречу мужчина и женщина.  Оба в годах. Остановил лошадь. Поздоровался. Не узнали они меня. Сын  Загита Валеевича Галиуллина и его жена. На могилу матери приезжали. Идут  обратно. Повидались... Что тянет их сюда – из Магнитогорска, Уфы,  Норильска, из Череповца?..  
Приехал как-то Файрушин Алексей, участник войны, кавалер нескольких  орденов. Открыл калитку на кладбище, пал на колени и – «Здравствуйте,  мои забытые, мои обиженные». И зарыдал. Не так чтоб в голос, а  по-мужски, сдержанно, про себя, давясь спазмами. Трудно было смотреть на  седого старика. «Я уж и могилы-то забыл... Ладно, сестра рассказала».  Поднялся и пошел между холмов с покосившимися крестами, сплошь заросшими  жесткой зеленкой... Здесь и мои... Душою твержу пушкинское:  
И хоть бесчувственному телу    
Равно повсюду истлевать,  
Но ближе к милому пределу  
Мне все б хотелось почивать...  
Мальчишкой я не понимал и не ценил этих людей. Ну, спецпереселенцы,  спецы, сосланные. «Подневольные», – так говорила мать. «Христьяне,  хлеборобы», – еще так они звали себя. Малограмотные, какие-то  неповоротливые, молчаливые, замкнутые, как теперь принято говорить. И  все-таки какие это были удивительные люди! Здесь, в поселке, жили, как  родные. Горе соединило всех в одну семью. Русские, татары, башкиры,  чуваши, мордва, марийцы, удмурты, украинцы. Никаких различий. Ни по  национальным, ни по социальным признакам. Ни коренных, ни мигрантов. Мы  стеснялись, считали неприличным выпячивать себя из-за принадлежности к  своей национальности. В беде, как и на войне, важны человеческие, а не  националистические качества. Это мы знали уже тогда. И это помогло нам  выстоять в беде.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера