АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Андрей Оболенский

Боги старухи Фонкац. Из жизни доктора медицины. Рассказы

БОГИ СТАРУХИ ФОНКАЦ


Рассказ

 

Наш сокольнический дом*, в котором я жил с матерью, всегда очень  занимал меня как будущего историка. В начале тридцатых он был специально  построен для сотрудников НКВД по типу общежития повышенной  комфортности, соответственно и спланирован: пять этажей, коридорная, как  пел Высоцкий, система и один вход, неизвестно зачем украшенный подобием  портика с ободранными колоннами. Во время войны дом сильно пострадал от  бомбёжек, его хотели сносить, однако передумали. Сделали косметический  ремонт, но заселять не стали, дом стоял пустым. После прихода к власти  Хрущева дом внезапно опять отремонтировали, капитально перестроив, в  результате чего образовалось довольно много полноценных квартир со  смежными комнатами. В одной из комнат обязательно имелась отгороженная  тонкой деревянной перегородкой маленькая кухня. Каждая квартира выходила  в длинный коридор, посередине которого располагалась широкая лестница,  её жильцы то ли шутя, то ли всерьёз, называли парадной.
А заселили  дом людьми, выпущенными из лагерей, но только реабилитированными вчистую  и не поражёнными в правах. Реабилитированных с оговорками или  освобождённых с неснятой судимостью в Москве не селили. Дом по-прежнему  относился к ведомству безопасности, поэтому прописку в квартиры  посторонних, даже детей и племянников, запретили настрого. Понятно, что о  возможности обмена такой квартиры и речи не шло. Если жилплощадь  освобождалась, туда заселяли ветеранов или просто участников войны (в те  времена существовало чёткое разделение). Большая их часть, а речь идет о  середине восьмидесятых прошлого века, ютилась в комнатах общих квартир,  где число проживавших семей иногда доходило до пятнадцати.
Так что  молодых людей, вроде меня, студентов, в доме было раз - два и обчёлся. Я  учился в МГУ на втором курсе исторического факультета и водил близкое  знакомство только с Лёшкой Барановым, тоже живущим в нашем доме. Лёшка  учился в аспирантуре на моём же факультете. Времени катастрофически не  хватало, честно говоря, оно, как дым в трубу, улетало в учёбу, у меня  даже девушки не имелось. Тем более что сжигала меня одна, но пламенная  страсть. Я увлекался историей СССР с семнадцатого года до двадцатого  съезда, изучение этого периода в университете предстояло не скоро, пока  мы занимались скучной античностью. И я азартно, сказал бы, с болезненным  интересом собирал крохи информации, которые можно было найти. Оттепель  канула в Лету, а мутная эпоха серого кардинала товарища Суслова была в  самом разгаре, так что ни о каких архивах и речи быть не могло. Книги,  изданные в начале шестидесятых, вроде ”Повести о пережитом” Дьякова и  многие журнальные публикации тех лет были давно изъяты из свободного  доступа библиотек. Но мне удалось застать живыми множество свидетелей,  они обитали рядом со мной, стояли в одних со мной очередях, как и я,  смотрели программу ”Время”, в девять вечера шедшую по всем четырём  имеющимся телевизионным каналам.
Вот из этих людей я крохами  выуживал то, о чём и сейчас молчат или говорят невнятно: мол, эпоха  такая была. Будто эпоху создают не конкретные люди. Уже тогда во мне  зародилась уверенность, что в советском периоде российской истории  что-то не так. Я искал и находил совершенно мистические парадоксы и  апории. К примеру, меня долгое время занимал вопрос, – а почему,  собственно, мы выиграли войну, хотя по всем сложившимся к тому  историческому моменту условиям, должны были её проиграть. Почему вообще  эта война, никому, в сущности, не нужная, как я считал, всё-таки  началась, ведь дело явно шло к мирному переделу Европы между Советским  Союзом и Германией. Но информации жестоко не хватало, и я пытался искать  её вокруг себя, пить из родников, фигурально выражаясь.
Какие люди  жили в нашем доме! Их фамилии много говорили человеку посвящённому, а  иногда и простому любителю истории страны. Перечислять не стану, слишком  много их было. Раза два в неделю, если не шёл дождь, я вставал на час  раньше обычного, наскоро завтракал, брал кейс с учебниками, усаживался  на скамейку неподалёку от подъезда и наблюдал. Именно в это время многие  из них выходили на утреннюю прогулку. Дамы в светлых пальто или плащах,  высохшие высокие старики с подвижным, цепким взглядом, непременно при  тёмном галстуке и в классической шляпе с небольшими полями. Они шли,  выпрямив спины, изредка переговаривались между собой, смотрели только  вперёд, иногда поднимали головы и глядели в небо.
"Что помнится  им?" – размышлял я. – "Чёрные ночи этапов, воняющие плесенью и немытым  телом набитые людьми вагоны, заходящиеся в лае собаки, с оскаленных морд  которых капает слюна, презрение юных бритых конвоиров, награждавших их  пинками и матюгами? Или улыбающийся с портретов лукавый вождь,  гипнотически превративший умнейших в глупые манекены?" Я долго искал  способы хоть сколько-нибудь близко сойтись с ними, но это была каста,  отторгающая чужих. Однако я оказался хитрее. Я неплохо играл в шахматы,  имел даже разряд. На этом мне и удалось поймать некоторых. Именно они,  задумчиво глядя на доску и размышляя, как бы не получить мат, хоть  что-нибудь, но рассказывали мне, когда я путём разнообразных ухищрений  наводил их на интересующие меня вопросы. В моих жадных до знаний и  цепких мозгах постепенно складывалась картина эпохи, пусть неполная, но  вложенная туда непосредственными участниками или просто очевидцами.  Картина эта порой казалась невероятной, настолько алогичным было  поведение многих очень неглупых людей. Я много думал об этом, хотя мне  доверяли короткие и далеко не самые важные эпизоды эпохи и собственной  роли в ней. Они полагали, что святая их обязанность перед родиной унести  историю своей жизни в могилу. А ещё надо остерегаться, чтобы не попасть  туда раньше назначенного. Этот страх был не в крови, не в мозгу, не в  подсознании, он сидел ещё глубже, уж не знаю где, в костном мозге,  наверное. Но я увлёкся. Рассказ вовсе не обо мне и не о них. Рассказ о  Люции Генриховне Фонкац, нашей консьержке. Удивительно, но это так.
Люция Генриховна возникла вроде бы ниоткуда. Во всяком случае, никто не  мог вспомнить, когда она появилась в доме, помнили только, что очень  давно. Все единогласно решили, что интеллигентным людям, населяющим дом,  надзиратель за подъездом необходим. Правда, хорошо знакомое слово  ”надзиратель” заменили на французское ”консьержка”, чем женская часть  дома была очень довольна. Упорным хождением по инстанциям и  коллективными письмами полноценные граждане страны выбили ей  двухкомнатную квартиру на первом этаже. Тогда это было возможно, ко  многим бывшим зекам относились благодушно и даже с сочувствием. А  квартиру освободил, переселившись в миры иные, дедушка, работавший в  середине тридцатых Чрезвычайным и Полномочным Послом в Китае, воевавший в  штрафбате, а после Победы через малое время севший обратно уже по делу  времён военных.
Люция Генриховна была худой высокой старухой, очень  подвижной, несмотря на возраст, с крупными руками и улыбчивыми, мягкими  глазами. Её любезность к жильцам не знала границ, она не уставала  повторять, что безмерно благодарна чудесным людям, пригревшим её при  таком чудесном доме. Дверь в первую комнату её квартиры, получившей  название консьержной, была всегда открыта, и в ней всегда горел свет.  Люца, как за глаза называли её жильцы, казалось, никогда не спала. Я  возвращался иногда очень поздно, входная дверь уже была заперта на  замок. Стоило мне только позвонить, уже через минуту восьмидесятилетняя  Люца, свежая и подтянутая, улыбалась мне, укоризненно качая головой и  говоря, что в мои года она в это время видела уже третьи сны. Шутливо  грозила пальцем, говоря что-то о девушках. Это был наш с ней ритуал.
Имелся, правда, у Люцы пунктик. Очень уж она начинала нервничать,  коснись мало-мальски разговор еврейской темы. Начинала многословно  доказывать всем, что она не еврейка, о чём ясно говорит приставка “фон”,  позже слившаяся с фамилией, отчество, да и сама фамилия, возникшая в  средние века среди рыцарей Тевтонского Ордена. Этим Орденом она надоела  всем до невозможности, пока Наум Моисеевич Каган, когда-то заместитель  наркома, при всех зло не отчитал Люцу в том смысле, что баланда была для  всех одна, а что русская, что еврейская, не ощущалось никак. Люца  прикусила язык и, если разговор заходил о евреях, отмалчивалась или  незаметно исчезала.
Бывали ещё по средам закрытые чаепития с  медовыми рогаликами, которые Люца приготовляла замечательно. На эти  довольно длительные собрания приглашались далеко не все, лишь избранные,  я совершенно не имел представления, кто там бывает и какие разговоры  ведутся. Тогда дверь в консьержную закрывалась до глубокой ночи, что  вызывало даже жалобы некоторых жильцов. Но Люца плевать хотела, тем  более, что жалобщики отчего-то быстро замолкали.
Однажды я спросил  Леонида Петровича Каменского, больше всех мне рассказавшего о  предвоенных армейских нравах и послевоенном лагерном быте, что же такое  происходит в консьержной по средам за закрытыми дверями. Леонид Петрович  слегка изменился в лице, но тут же равнодушно пожал плечами.
– Не знаю, Борис. Я не бываю там.
Чтобы  слова его звучали убедительнее, он с некоторым раздражением добавил:  "Неужели вы не понимаете, Борис, что человеку, имевшему моё звание,  распивать чаи с консьержкой как - то неудобно?" Каменский сел сразу  после Победы в звании генерал-майора, тогда сажали многих победителей,  чтобы народ и в голове не держал мыслей о послаблениях.
При встрече на кафедре я спросил о том же у приятеля Баранова, он только присвистнул.
– Ты что себе думаешь, Лапин, – ответил он мне, – тебя истории, что ли  учат? Учат, тебя, дорогой, всего лишь марксистскому анализу туманно  изложенных исторических событий. Иного тебе не надо для будущей работы  по распределению. А у Люцы говорят как раз о том, что неплохо бы знать  будущим историкам. Во избежание.
Ответ Баранова совершенно не  устроил меня, и я при первой возможности снова пристал к нему. Зная  меня, Баранов сразу понял, что я не отвяжусь.
– Ладно, – вздохнул  он. – Проясню кое-что для тебя. Только никому ни слова, а то разлетится…  Кому надо, быстро выяснят, откуда что взялось. Я-то отопрусь, а тебя,  второкурсника, отовсюду погонят, хуже того, в дурдом запихнут. Пятого  марта, через две недели, нет, это будет через три, заходи ко мне  вечерком, попозже, часов в одиннадцать.
– И что же такое особенное случится в этот день?
– Будешь задавать вопросы, – с неожиданной злостью ответил Баранов,  видимо, учуяв насмешку, – ничего не узнаешь. И не увидишь. А увидеть  имеешь шанс такое, что запомнится надолго.
Я понял, что надо  заткнуться, так и сделал без промедления. Лёшкин характер я хорошо знал.  Но слова его зародили во мне странные сомнения. Я подумал, что прошлое  Люцы – тайна для всех, что дверь из консьержной в её комнату не только  всегда закрыта, но и занавешена плотной шторой с игривыми цветочками,  наконец припомнил, что никто не знает, почему она прижилась именно при  нашем доме. Мои сомнения усилились задолго до назначенного Лёшкой срока.
На следующий день я слегка подшофе возвращался домой с вечеринки у  друга. Я знал, что дверь подъезда давно закрыта и звонить сразу не стал,  решил посидеть на бодрящем ночном морозце, чтобы внятно поздороваться с  Люцей. Почему я, взрослый человек, страшился слов, которые могла  сказать мне консьержка? Не было у меня ответа на этот вопрос, ответ  появился много позже. Так вот, я присел на скамейку и минут через пять  увидел пьяного в дым мужика, который, горланя песню про зайцев, подошел к  двери и вдавил палец в кнопку звонка. Долго не отпускал, потом стал  дубасить кулаками в дверь. Она неожиданно распахнулась, и я увидел Люцу в  накинутой на плечи шубе.
– Он убьет её, – со страхом подумал я и  дёрнулся уже, чтобы заступиться за несчастную старушку. Не тут-то было.  Люца сделала шаг из подъезда, и в ночной тишине двора разнёсся такой  замысловатый, я бы сказал, закрученный в тугую спираль мат, что я только  диву дался. Спираль резко распрямилась и ударила мужичка уж не знаю в  какое место. Он настолько удивился, что прервал песню на полуслове,  сделал два шага назад и, поскользнувшись, сел в сугроб. При свете фонаря  я чётко видел его вмиг протрезвевшее, ошарашенное лицо. Он остался  сидеть в сугробе, удивлённо качал головой и разводил руками, говоря  что-то себе самому, а Люца, удовлетворенно кивнув, скрылась в подъезде.  Ровно через пять минут подъехала милиция, изумленного событиями мужичка  кинули в воронок и повезли куда следует. А я, тоже моментально  протрезвевший, не почувствовал в себе сил звонить в собственный подъезд и  вернулся к приятелю ночевать. По дороге думал, а где, собственно,  милейшая интеллигентная старушка так мастерски научилась складывать  инвективную лексику. Нет, материться может каждый, но вот таким образом,  чтобы ошарашить человека, сбить его с катушек, даже пьяного, когда  слова хуже удара в челюсть. Фактор внезапности, – да, он играет роль, но  так строить фразы, состоящие из одних матерных слов, умеют только  уголовники, моряки и военные, насколько мне было известно из книг и  небольшого жизненного опыта. Этот эпизод надолго запомнился мне.
День, назначенный Лёшкой, близился. В университете я встретил его только  однажды. Пробегая мимо, он спросил: ”Что, Лапин, не передумал?”. Я  ответил, что нет. Баранов притормозил и пристально посмотрел на меня.
– Ты будущий историк, Лапин, – раздумчиво сказал он. – Ты не боишься  разочарований? Они ранами опасны, это ещё Евтушенко заметил.
Я разозлился.
– Слушай, Баранов, всем известно, что ты талантливый аспирант и у тебя,  говорят, большое будущее. Но это не даёт тебе права относиться ко мне  как к малолетке. Не знаю, что ты там задумал, но так вести себя…  неприлично.
Баранов рассмеялся, но тут же оборвал смех.
– Извини, Борь. Я просто боюсь за тебя. Боюсь, что ты бросишь университет и загремишь в армию, после того, что увидишь.
– С чегой-то?
– С тогой-то. Но ты взрослый человек, а я не набивался. Жди назначенного дня.
Баранов демонически расхохотался и, поправив под мышкой портфель,  побежал дальше, а я остался размышлять, что же такое он надумал.
Пятого марта, строго следуя указаниям Баранова, я позвонил в его  квартиру, находящуюся в самом конце коридора справа от окна во двор. На  часах было четверть двенадцатого. Лешка открыл сразу.
– Не  передумал, – задумчиво произнес он и как-то критически оглядел мою  фигуру. – Только учти, помощи от меня и объяснений не будет, каждый за  себя. И если в обморок грохнешься, и если учебу надумаешь бросить,  проболтаешься кому, сам, всё сам. Я этот цирк не раз видел, привык уже, а  поначалу тоже всякие мысли нехорошие появлялись. Только я сумел понять,  что пока могу только наблюдать и запоминать. И ты должен. Мир меняется  быстро, сам видишь, историк, поэтому у нас нет другого выхода, как  прогибаться под его перемены, иначе отторгнет.
Только много позже я  вспомнил, что Баранов с точностью, что называется, до наоборот, произнёс  слова, которые через много лет споёт один не очень умелый поэт, бывший  всеобщим кумиром, но умевший лукавить так, что этого никто не замечал. –  Ну, пошли – сказал Баранов, дергая меня за рукав.
– А куда? – глупо  спросил я. – Я не чувствовал страха, только любопытство, понимая, что  обещанное Лешкой так или иначе связано с моим интересом к недавней  истории страны. Вот только каким боком, понять не мог. Не мог понять и  того, при чём тут Люца.
– Для начала ужинать, – ответил Баранов. –  Поесть надо, у меня котлеты есть по одиннадцать копеек, вчера в  ”Кулинарии” на Кутузовском взял, специально ездил. А там и время  подойдёт. Я тебя предупреждал, чтобы никому ни слова?
– Да. Два раза.
– Предупреждаю в третий раз. Для тебя же стараюсь, а то к психиатрам попадешь. Или к психологам? В дурдом, короче.
В квартире Баранова царил полный кавардак. Я знал, что его дед из  когорты старых большевиков, так усердно вырубленной Сталиным, дожил в  здравом уме до глубочайшей старости и умер год назад.
– Видишь, что  дома творится. Никак до дедушкиных бумаг не доберусь. Понимаю, что надо  разобрать, а духу не хватает. Там его стихов много. Он рассказывал, что  Клюев хвалил, они дружили, пока того не арестовали. Я ж из крестьян.  Лапоть.
Лёшка болтал без умолку о всяких разностях, я видел, что он волнуется.
– Слушай, Лёш, – перебил я, – а сегодня день смерти Сталина. Это совпадение? И при чём тут старуха Фонкац?
Лёшка споткнулся на полуслове, и даже в неярком свете люстры я увидел, как исказилось его лицо.
– Вопросов глупых не задавай, – почти прошипел он. – Сам всё увидишь, я  же предупредил, что каждый за себя. Ответы долго искать будешь. Я вот  уже ищу, и может, до смерти искать буду и не найду. Так что заткнись.
Он посмотрел на часы.
– Пора. Ну ты и жрать здоров, все мои котлеты слупасил. Пойдем.
Лёшка без труда отодвинул от стены высокий шкаф, стоявший в углу у  входа, за которым обнаружилась заклеенная другими обоями дверь.
– Я  её обнаружил, когда ремонт делал. Дед в больнице был. Один мой приятель  ключ подобрал, большой умелец на эти дела. Но и он ничего не узнал. Не  пустил я его, деньгами откупился, уж больно любопытный был.
Ручка отсутствовала, Лёшка, ногтями потянул дверь на себя, она тяжело открылась. Дальше была темнота.
– Вот смотри, – он посветил аккумуляторным фонарем, – стена в три  кирпича слева и в три справа. А между ними узкий проход, такой, что  продвигаться по нему можно только боком. За левой стеной – квартиры,  видишь, белой краской отмечены, за правой – коридор, ведущий к входной  двери и к лестнице. Где пятно краски, там глазок, так что мы сейчас  пойдем посмотреть, что в этот поздний час делает старуха Фонкац. Моя  квартира последняя по коридору, от неё и начинается этот проход. Я  только за Люцей подсматривал, больше ни за кем, а она узнала откуда-то и  меня на ковёр вызвала.
– Я читал, что в Доме на набережной ниши для прослушки есть. Неужели и тут…
– Ага. И не только для прослушки, для наблюдения.
– Но ведь это дом НКВД.
– То-то и оно, что НКВД. Рыбка-то знаешь, откуда гниёт. Вот и опасались.
– А когда уже при Хрущёве капитальный ремонт был, перестраивали всё, неужели не заметили?
– Конечно заметили, ещё и глазки новые поставили, с широким углом  обзора, в тридцатые таких не было, я проверял. А в комнате замаскировали  в электросчётчиках, туда всё равно никто не лазает. Опломбировано.
– Зачем? Зачем оставили-то?
– На всякий случай, думаю. Хрущ полагал, что навсегда пришёл, а крови  на нем не меньше, чем на других. Возможно, настроениями интересоваться, а  может другие планы были. Но – к делу, будущий историк. Я про старуху  Фонкац подробно тебе расскажу потом, сейчас я хочу одного, – чтобы ты  сам убедился, что она не в своём уме. Мне это нужно. Для будущего. Я  выбрал тебя, кто знает, что может случиться со мной. Наследство нашей  консьержки не должно пропасть.
Мы двинулись по коридору,  передвигаясь боком, Лёшка впереди. Дошли до конца коридора, и я понял,  что за стеной квартира Люцы. Лешка остановился.
– Здесь, – прошептал  он. – Видишь, пятно краски, а вот глазок. Говори тише, тут стена  истончена, и всё прекрасно слышно с обеих сторон. Смотри, – он  отодвинулся.
Я, стараясь не дышать, посмотрел в глазок. Он, и  правда, давал широкий, хоть и несколько искаженный обзор всей комнаты. Я  сразу разглядел металлическую кровать со множеством подушек, уложенных  друг на друга, как это делают в деревне, большой трельяж, ломающий  высокими зеркалами пространство комнаты, у двери – тумбочку с новеньким  кассетным магнитофоном. Круглый стол посередине. Ну, еще вазочка на  столе хрустальная, а вот в углу… Я даже не поверил своим глазам. Это  было что-то вроде иконостаса, иконы громоздились одна на другую, тёмные,  старинные, они освещались множеством расположенных вокруг лампад. Я  подумал, что Люца не может быть верующей, она член Партии и всегда  смеялась над старухами, тянущимися на колокольный звон в церковь  поблизости. Тем не менее, когда я внимательно пригляделся, тёмные лики  показались мне знакомыми. Я вздрогнул от неожиданности и, не буду  скрывать, страха. На самой большой доске был изображен отец народов в  терновом венце и яркими каплями крови, стекающими по виску, краю  массивного носа и щеке, в ликах поменьше я узнал Троцкого, Свердлова,  Бермана, Фриновского. Но большинство изображённых были незнакомы мне.
Холод, ползущий по позвоночнику, стал почти невыносимым.
– Что это? – шёпотом спросил я у Лёшки.
– Что видишь, – также шёпотом ответил он. – Боги старухи Фонкац. Почти полночь. Сейчас…
Он замолк, поскольку дверь открылась и в комнату вошла Люца. На ней  была парадная форма подполковника внутренних войск НКВД. Левая половина  груди была увешана медалями, я разглядел ещё орден Ленина и звезду Героя  Советского Союза. Плотно закрыв за собой дверь, она не глядя нажала  кнопку кассетника на тумбочке. Зазвучал сталинский гимн. Люца  вытянулась, постояла несколько секунд и, чеканя шаг, подошла к  изображениям своих богов. Снова вытянулась по стойке смирно, правая рука  взметнулась к виску. Когда гимн отзвучал, Люца сняла берет, аккуратно  положила его на стол и медленно опустилась на колени перед своими  богами, шепча что-то, чего я не мог слышать. Так она стояла минут пять,  потом поднялась с колен, аккуратно, одну за одной, задула все лампады, и  я перестал что-либо видеть. Через минуту свет проник из соседней  комнаты, – Люца открыла дверь, её фигура на секунду осветилась, и она  вышла из комнаты, оставив за собой только темноту.
Я выдохнул. Лёшка  хихикнул мне в ухо. “Ну что, понравилось? Такая вот у нас консьержка,  ага. Но договорённость наша в силе, полное молчание о том, что видел и  никаких расспросов. Я сам расскажу тебе всё, когда сочту нужным. А  может, не расскажу никогда”.
Мы выбрались из коридора, он закрыл дверцу и пододвинул к стене шкаф.
– Шагай домой. И ничего не было, понял?
Несколько дней я переваривал увиденное, пытаясь понять хоть что-нибудь,  но ничего, кроме того, что Люца имела высокий чин в НКВД, прошла  невредимой все чистки и процессы, полностью спятив к старости, не  приходило мне в голову. Зато хотя бы случай с пьяным, ломившемся в  дверь, нашел объяснение. Но я совершенно не понимал, зачем Лёшка показал  мне Люцины секреты, да ещё так загадочно объяснил их, ничего, в  сущности, и не объяснив. Но скоро всё встало на свои места.
Я  возвращался из Университета около десяти. Люца ещё не закрыла дверь в  консьержную и, сидя за столом, вязала. Увидев меня, она бросила вязание  на пол и со странной резвостью выскочила из-за стола.
– Ты сегодня  рано, Борис, – быстро проговорила она, выходя в подъезд. – У тебя  найдется время поговорить? Я напою тебя чаем. Накормить могу, ужин на  плите.
Понятно, что после всего, виденного мной, я пошёл бы разговаривать с Люцей, даже если бы меня разбудили в три часа ночи.
– Проходи, садись, – суетилась Люца, ставя на стол чашки и розетки с вареньем. – Погоди, подъезд закрою, пора уже.
Но она закрыла не только подъезд, но и замкнула на два оборота ключа дверь в консьержную, да ещё плотно задвинула шторы на окне.
– Я хочу поговорить с тобой, Боря, – начала она, наливая чай. – Ты всегда нравился мне, ты очень правильный мальчик.
Она замолчала.
– Спасибо, Люция Генриховна, – ответил я, – но…
Она вздохнула.
– Ладно, я не буду тянуть кота за хвост. Борис, у меня рак, оперировать  который нельзя, а лечить бессмысленно. Завтра рано утром я уезжаю в  Иркутск к сестре, там и умру, потому что не хочу продлевать  существование. Мне восемьдесят два года, и я не привыкла существовать,  не умею, я умею жить, а это теперь невозможно. Не спрашивай откуда, но я  знаю, что ночью ты видел меня, видел, что я делала в комнате
– Люция Генриховна…
– Не перебивай, – в её голосе звякнул металл. – Ты знаешь половину моей  тайны, её знает и Алексей. Я хотела доверить ему и вторую половину, но  не стану. У него блудливые глаза, он хитёр и циничен, а когда я умру, он  будет делать себе имя на моей тайне, он покалечит её, искорёжит то, что  непременно возродится из пепла, в котором сейчас прозябают люди,  советские люди. Я могу довериться тебе? Когда наступит счастливое  будущее всего мира, это случится при твоей жизни, я уверена, ты  расскажешь стране и миру обо всём.
– Люция Генриховна, что вы имеете в виду? – несколько раздражённо спросил я, и она уловила мое раздражение.
– Не торопись, скажи только, ты согласен?
– Я буду историком, как я могу не согласиться?
– Я родилась в девятьсот третьем, Борис, гимназисткой ушла в революцию,  служила в ЧК, НКВД, МГБ. Моему Богу, что я говорю, нашему общему Богу, а  ты теперь знаешь, кто он, было угодно, чтобы я прошла невредимой через  все наши победы, – её глаза загорелись фанатичным огнем. – Десять лет до  войны и три года после неё я имела счастье быть с ним рядом каждый  вечер. Он берёг свою человеческую оболочку, своё временное пристанище,  поэтому каждый вечер меня привозили к нему. Дабы определить, не болен ли  он, я наносила ему на левое предплечье чернилами из старинного флакона  три полоски, – тонкую, среднюю и толстую. В большой оплетённой бутыли он  хранил воду, которой обмывал руку. Две полосы обязательно исчезали.  Если оставалась толстая или средняя, тело его было здорово, если тонкая,  это говорило о нездоровье, тогда он обращался к врачам.** Потом мы пили  чай или вино, и он рассказывал мне о том, какое счастливое будущее  ожидает мир, о том, что мы движемся к свету, где все будут добры друг к  другу, исчезнет ненависть, хитрость, ложь, деньги. То, что я рассказала  тебе, Борис, неизвестно ни одному человеку на земле, кроме меня, тебя и  его.
За шесть лет до ухода он перестал вызывать меня, но я была в  его доме, когда он ушёл. Я заглянула в комнату, он лежал на диване, ещё  дышал, и я, клянусь, видела терновый венец на нём. Никакого креста не  было, потому что религия – ложь, а терновый венец был. Я записывала за  ним, но многое не понимала, это дело будущих поколений. Я дружила со  многими великими людьми, его сподвижниками. Наш Бог отнимал у этих людей  жизнь, когда они исполняли своё земное предназначение, но и они  когда-нибудь вернутся с ним, потому как преданы ему. Их имена  проклинали, но простые смертные не ведают, что творят. Бог вернётся,  чтобы спасти людей, вязнущих в пороке, везде, на всей земле, – её голос  зазвенел, а глаза смотрели мимо меня, в вечность, уж не знаю, в прошлое  или будущее. – Я не дождусь пришествия его, а тебе суждено быть  свидетелем. Тогда ты раскроешь всем мою тайну. Я дам тебе альбом  фотографий, эти фото никто никогда не видел, они существуют в одном  экземпляре, пластины и негативы уничтожала я сама. И ещё рукопись моих  воспоминаний и записи бесед с Ним, они станут настоящей Библией, потом  Бог вернётся и Коммунизм воссияет на всей земле.
Я смотрел на неё, и  знакомый уже холод полз по позвоночнику вниз от шеи. Она говорила  чеканно, выверено. Я очень старался внушить себе, что имею дело с  выжившей из ума фанатичкой, но у меня ничего не получалось. Мало того,  её слова захватывали меня, несли куда-то, голова моя кружилась, и  виделся уже мне сияющий Город Солнца Кампанеллы и слово ”коммунизм”  вдруг перестало казаться глупым и не имеющим к серой реальности никакого  отношения, а наши насмешки и политические анекдоты напротив –  показались полной глупостью, преступной даже.
Я сделал над собой  усилие, тряхнул головой и сразу ощутил себя в тёплой консьержной за  чашкой чая с милой и очень разумной старушкой.
– Я могу прочитать ваши воспоминания? – осторожно спросил я.
– Нет, – отрезала она. – Ты не готов. Там спрятаны тайны, которых нет ни в одном архиве.
– Неужели? – я схитрил, придав своему голосу максимальную язвительность.
– Ты еще молод, Борис, – заговорила она, вдруг улыбнувшись. – Я хорошо  знаю о твоём особом интересе к временам величия нашей страны, но ты не  понимаешь, что Бог всё делал только для её блага. Пока он не вернулся, и  пока над народом этот мужик Брежнев, никто не должен знать многие вещи.  Заговоры, процессы, интриги, – всё это мелочи. А вот то, что Бог  вынудил Гитлера напасть на нас и ценой миллионов жертв подарить половине  мира свет истинных знаний, известно только мне. Тайну блокады  Ленинграда, тайну вечной жизни Троцкого, женских штрафбатов, великую  жертвенность генерала Власова, – это и многое другое неизвестно никому в  мире, кроме меня. Когда придёт время, ты опубликуешь настоящую Библию, и  все узнают, что в ней нет Иуды, потому что Бога никто не предавал, он  сам покинул нас, когда счел нужным, обрёк на испытания безвременьем. Ты  станешь одним из творцов настоящей веры, апостолом, а какое место  предстоит занять в ней мне, – не могу знать.
Она замолчала. Так же молча дала мне две небольшие, хорошо упакованные коробки.
– Всё тут, держи. Я знаю, ты сам пока вне веры, но она придёт. Не поминай меня лихом.
Я вышел от Люцы совершенно потрясённый услышанным. Анализируя, я вполне  допускал, что пережившая всех начальников и больших, и маленьких, Люция  вполне может быть хранилищем тайн, свидетельств которым не существует  по разным причинам. С многократно большей степенью вероятности я мог  предположить, что Люца просто сумасшедшая старуха, почти уверился в  этом, но что-то не складывалось. Странным казалось то, что никакой  тяжести после разговора с ней не осталось. Её слова в какой-то момент  даже подействовали на меня гипнотически, что греха таить, был момент,  когда я поверил ей. Мне было жаль, что она умрёт, ведь каким богам  поклоняться – личное дело каждого. Вот у меня их вообще нет. Но я был  порядочным человеком, во всяком случае думал о себе так, поэтому  поклялся себе не открывать коробки.
Конечно, Люца досрочно свела в  те времена в могилу не один десяток человек, но… У неё были идеалы и,  подписывая смертный приговор невиновному, она была уверена в своей  правоте. У неё был бог, пусть неправильный, ущербный, страшный, но  потому была и вера. Извиняет ли это её хоть сколько-нибудь? Нет,  нисколько, но есть тут одна закавыка. Сейчас, в следующем веке уже, тоже  происходят страшные вещи, но никому до этого как - то нет дела.  Крестись в Храме и всё простится, а не простится – и ладно, какая жизнь  лучше, – сладкая или вечная, кто знает, тем более, есть ли она, вечная,  вопрос совершенно открытый, а сладкая – вот она, для тебя одного, надо  только… Что многие и делают.
Но я отклонился от своего рассказа,  то, что происходит теперь, не имеет ни малейшего отношения к истории с  Люцей, хотя нынешнее произрастает из прошлого, часто являя собой  карикатуру. Я решил для себя, что жизнь сама даст мне знак, когда я  смогу достать из надежного места оставленные на моё попечение коробки, и  ознакомиться с их содержимым. А не будет знака, (теперь точно знаю, что  не будет), – уничтожу их. Перед смертью.
Лёшка в Университете не  замечал меня, а я не здоровался. Но однажды мы столкнулись нос к носу в  подъезде у запертой консьержной. Не заговорить кому-то из нас было  невозможно.
– Ну что? – довольно развязно произнес он. - Обломилось с  тайной-то? Небось до сих пор мучаешься? Интересно, куда иконостас  подевался? Знаешь, кто его нарисовал? Каменский, наш бывший  генерал-майор. Вишь, художник-любитель. Он мне проговорился, когда  исчезновение Люцы обсуждали. А я ему всё про неё и рассказал. Теперь  чего уж, дело прошлое.
– Лёш, а Лёш, – позвал я его, как будто он шёл впереди меня по дороге или в лесу.
– Что? – он запнулся на полуслове.
– Сволочь ты, Леша, последняя, вот что, – внятно, чтобы он ничего не  перепутал, произнёс я и, не дожидаясь ответа, взбежал по лестнице. Мать  обещала испечь пироги, похоже, обещание выполняла, поскольку запах плыл  по всему коридору, а есть хотелось смертельно.

_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __

* Этот дом – не вымысел. Он действительно существовал неподалеку от парка, хотя был снесён за пять лет до описываемых событий
** Свидетельство одного из врачей, пользовавших вождя, возможно, легенда.

 

 


ИЗ ЖИЗНИ ДОКТОРА МЕДИЦИНЫ


Рассказ



Цинизм – это форма наивности. Мудрость есть
проницательность.
Роберт Шекли

 

В субботу я проснулся рано. Болела голова, – вчера обмывали  докторскую Вити Данилова, моего бывшего аспиранта. Покуролесили  основательно, Витя от радости аж коробку хорошего коньяка выставил, не  пожалел денег. Понимал всё-таки, поганец, что докторская с его  способностями и в его тридцать два – ерунда, развлекушки, чушь собачья.  Пригласил, кого только мог, а пришли не все, далеко не все. Но мне-то  что, я пришёл, привык за последнее время к молодым докторам наук. Очень  своеобразные люди, надо сказать. Во - первых, из провинции, как правило.  Они, провинциалы, все пробивные, словно пневматические молотки.  Во-вторых, похожи друг на друга. Низкий лоб, волосы растут почти от  бровей, плюс невнятная речь и неописуемый гонор. Но я к Вите пришёл.  Чего ж не прийти, если нынче кто угодно без проблем защищает всё, что  угодно. Витюша радовался, будто кулич из сахарного песка слепил.  Повод-то радоваться очевиден, – теперь можно на визитке вместо короткого  “к.м.н.” золотом наляпать – «доктор медицинских наук» и по сто евро за  частные десятиминутные консультации срубать в собственном кабинете вдали  от нескромных взглядов. Для этого, собственно, всё и затевалось, а  хороший коньяк наши заслуги перед российской медициной уравнял быстро. И  для чего, спрашивается, невинность изображать? В одной стране живём.
Однако я понимал, что проснулся рано и с головной болью не только от  вечерних неумеренностей. Возраст, конечно, ах, этот возраст…. Странно, в  зеркало смотришься, – ничего такого и не замечаешь, а вдруг – то  сердце, то геморрой. Я, конечно, за собой слежу, мне нельзя форму  терять, но состояние духа… Кураж постепенно пропадает. То одно делать  лень, то другое. И ещё вспоминаются события, о которых и думать забыл.  Или об этих событиях напоминают. Как это случается, я теперь знаю. В  смысле, как напоминают. Минувшее проходит предо мною. Не то, чтобы  мальчики кровавые в глазах, но иногда осадок неприятный остается. Всё  же, думаю, это – возраст. На него беспощадно указывают окружающие тебя  женщины, в основном те, которых знаешь тысячу лет и видишь почти  ежедневно. Вечный наш ассистент кафедры Валентина Григорьевна, Валя, моя  ровесница. Какая всегда была, такая и есть, кажется, а присмотришься, –  старуха совсем. Мне жаль женщин, их век короток, ломаются быстро.  Становятся тётками, как говорят наши кафедральные юные аспиранты -  острословы (тоже мне, остроумие!), а то и старухами сразу.  Диалектическим скачком. В зависимости от собственного настроя и  благосостояния.
Но прочь отвлечённые размышления. К делу! Я заставил  себя встать, после чего головная боль сразу и улетучилась, видимо, в  прямой связи с тем, что свеженький доктор наук, понимая всю свою  ущербность, не пожмотился на хорошую выпивку. Я набросил пальто на плечи  и спустился вниз за почтой. Там, среди газет, меня ожидал сюрприз.  Письмо… Кто нынче пишет письма, кому не скучно это нудное занятие?  Последний раз я получил письмо от жены, это случилось через месяц после  того, как она ушла от меня. Ушла, приревновав не без оснований, надо  сказать, к своей двоюродной сестре, ядрёной говорливой шлюшке,  зачастившей вдруг к нам в гости, когда жены не было дома, а молодой и  весьма недурной внешности профессор, то есть я, изнемогал в одиночестве.  К тому времени недолгий период нашей с женой сумасшедшей влюблённости  закончился. Наступили мрачные будни совместного проживания в замкнутом  пространстве небольшой квартиры. Купить квартиру посолиднее и иметь  собственный кабинет, где можно было бы уединяться от всяческих сует,  потягивать виски с содовой и размышлять, тогда не позволяли финансы.  Невозможность уединения, хоть бы и кратковременного, бурлению чувств,  сами понимаете, не способствует. А я никогда не был сторонником  размеренного образа жизни. Жена написала, что осознаёт свою ошибку, что  со всяким бывает, что спит и видит начать всё сначала, с чистого листа,  ну и остальную, абсолютно стандартную лабуду, которую всегда излагают  одинаково, лишь с небольшими вариациями.
Я прекрасно понимал, что  если изо дня в день происходит повторение одних и тех же событий и  избежать этого никак нельзя, становится безобразно скучно, так, что  хочется выть. Женился из-за дурацких, набивших оскомину понятий, что  холостяцкая жизнь в моем возрасте наводит на размышления, что без детей  существование теряет смысл, что семейные ценности незыблемы. Какой,  скажите, ну какой смысл в детишках, если как не пыжься, всё равно не  знаешь, что из них получится? Может, в старости даже на вставную челюсть  денег не подкинут, хоть ты и полжизни горбатился на них. И какой смысл в  том, что перед тобой постоянно мелькает непричёсанная жена в рваном  халате и без лифчика, и готовит, заметьте, не луковый суп, который за  небольшие деньги можно съесть в ресторане, а борщ с недоваренной  капустой, да ещё на три дня? Или что-нибудь похлеще происходит.  Например, скандал из-за разбитой фарфоровой куклы, подаренной покойной  бабушкой в день, когда первый раз в первый класс и большой белый бант.  Женщины на таких пустяках и фетишах часто строят свою маленькую личную  биографию, вмешательства в неё, пусть и нечаянные, строго наказываются  скандалом. Осознав всё это, я моментально подал на развод, благо детей  сделать мы не успели. Тогда моя Лизонька явилась лично, театрально и  совсем не больно стукнула меня ладонью по щеке, обозвала карикатурой на  Печорина (ну, не знаю!) и удалилась, как весны моей златые дни.
Очень интересно, но бывшая тёща весьма осудила поведение своей дочери, и  мне удалось сохранить с добрейшей Полиной Аркадьевной хорошие отношения  до сих пор. От неё я знаю, что Лизонька живёт одна в родительской  квартире, маме помогает, блюдёт себя, и любовника не имеет. Но меня  снова в моём рассказе, как иногда в жизни, сносит далеко в сторону. Да  это и не рассказ, собственно, так, заметки на бумажной салфетке. Вот уж  не пойму, откуда такая тяга к изложению мыслей на бумаге в якобы  художественной форме. Знаю ведь, что таланта нет, а без писанины скучно,  – у меня этих тетрадок аж целая коробка скопилась, я никогда их не  перечитываю. Сожгу всё в ванной в один прекрасный вечер, может, только  природная лень остановит – ванну от сажи отмывать всё-таки придётся. А я  не люблю физический труд, у меня от него изжога.
Письмо,  извлечённое мной из почтового ящика, оказалось не письмом, а открыткой, и  не открыткой даже, а, – поверьте, я очень удивился, – приглашением на  свадьбу. Прямо в подъезде я несколько раз перечёл его. Некие Ольга  Подколзина и Алим Давлетович Кабаев приглашали меня, профессора Левина,  на торжество по случаю своего бракосочетания. Причём стандартный текст  был жирно перечёркнут фломастером, и над ним от руки незнакомка  написала: “Профессор Андрей Константинович, не откажите, прошу вас”. Вот  так просто. И подпись – Ольга. Всё. Я задумался, но вовремя обнаружил,  что стою в подъезде, и кроме накинутого пальто на мне есть только трусы и  тапочки. Не хватало ещё, чтобы в солидном академическом доме подумали,  что профессор Левин слегка не в себе. Вон, консьержка пялится, сплетница  старая. Я стыдливо огляделся и юркнул в лифт. Дома трезвонил телефон,  пищал мобильник, я поговорил с кем-то, потом заварил кофе, потом стал  думать, что принять от снова возникшей головной боли – анальгин или  пиво, остановился на анальгине, и только тогда вспомнил о приглашении.  Итак, кто? И вдруг я вспомнил, вспомнил очень ясно, отчётливо даже, и  фамилию, и имя, и всё, что было. Хотя, ничего не было. Наверное.
Я  почесал бровь, что было весьма дурной привычкой, потому что выдавало  волнение или удивление когда не надо. Заварил свой обычный четверной  ”эспрессо”, куда накапал ликера, хотя надо было валокордина и без кофе,  потом принялся размышлять.
Через два месяца после защиты я стал  вторым профессором на кафедре, и люди ко мне как-то вдруг сразу  потянулись. Кто зачем. Медицинский мир жесток, и карьерные соображения  играют в нём немалую роль, я хорошо это знал, поэтому сразу отсекал тех,  кто, пользуясь прошлыми дружескими отношениями, пытался стать ближе к  ареопагу или вообще подсадить туда своих родственников. Доцент кафедры  это, знаете ли, совсем одно, а профессор – совсем другое. Другой круг  общения, другие пациенты, даже разговоры на Учёном Совете совсем другие.  Но некоторое пижонство во мне появилось, кому неприятно, когда за тобой  следует свита врачей, ассистентов, словом, – курьеры, курьеры, сто тыщ  одних курьеров. Заведующий отделением смотрит на тебя слегка  заискивающе, но в глазах его прямо-таки светится, что этот элегантный  профессор – идиот, и все его холуи – тоже сплошь идиоты. Но мне всегда  было наплевать. Потому как знаю настоящую цену многому. Вот на  профессорском обходе и приметил я одну девушку, интерна, хотя теперь  понимаю, что это она меня приметила.
Отделенческие врачи грузили  бедолаг интернов по полной, так, чтобы не продохнуть было, заваливали  писаниной, отчётами, к своим больным неделями не подходили. Сами же  гоняли чаи в ординаторской, а ближе к вечеру, когда из корпуса уходил  ответственный дежурный, имели нетоварищеские отношения с медсёстрами в  процедурных и операционных. Поэтому интерны на профессорских обходах и  консультациях появлялись редко, а вот девица, которую я заметил,  постоянно норовила протиснуться поближе ко мне и всё глядела своими  большущими глазами. Я тоже, внимательно осмотрел её, как без этого, и  остался доволен. Отменный цвет лица, густые, не тронутые пинцетом брови,  чуть вздёрнутый нос, немного веснушек, – она была красива и простовата  одновременно, причем одно дополняло другое. И глаза. Большие, тёмные,  глубокие, не очень выразительные, но.… Понравилась мне девушка.
Как  раз тогда я закручивал роман с будущей супругой и легкомысленно  намеревался вступить с ней в брак, забыв о любимой фразе отца, что  хорошую вещь браком не назовёшь. Наши отношения были пока вполне  невинны, но неотвратимо продвигались к скомканной постели. Что я  испытывал тогда? Не помню. То, что произошло в завершение нашей  совместной жизни, избирательно притупило мою память. Точно могу сказать,  что с другими женщинами я в то время не встречался, это, пожалуй, всё.
Тем не менее, я быстренько выяснил, что зреющего, как волшебный плод в  моём саду, молодого доктора зовут Ольга, фамилия – Подколзина, не  замужем, красный диплом. Больше меня ничего не интересовало, и я  вознамерился серьёзно поговорить с ней о том, что на профессорских  обходах неотрывно смотреть на меня, вместо того, чтобы записывать мои же  отточенные мысли, просто неприлично. Я даже не собирался облекать свой  выговор в сколько-нибудь мягкую форму, интерн – он и есть интерн, прибыл  из учебки – будь готов! Но всё случилось по-другому.
Я сидел в  кабинете и думал о том, что пора домой. Вечер намечался пустой, –  невеста отказала во встрече по причине ежемесячных женских неудобств. Мы  хоть и не спали пока, но я всё понимал, поскольку она отказывала мне в  одни и те же дни под одним и тем же предлогом, – навестить престарелого  дедушку. Правда, в последнее время это, кажется, была бабушка.
Я  выбирал между одиноким вечером дома и умеренным приёмом алкогольного  напитка с кем-нибудь из приятелей, но размышления мои были прерваны  стуком в дверь. Я для приличия снял ноги со стола, бросил в ящик  “Хастлер” американского издания и крикнул: “Войдите”. На пороге  обозначилась девушка Ольга в наглаженном халате и с пакетом в руке.
– Здравствуйте, Андрей Константинович, – тихо произнесла она, опустив очи долу.
Я вспомнил про своё намерение прочитать ей лекцию о достойном поведении  на профессорском обходе, но, сам не знаю почему, вдруг расхотел.
– Чем обязан, доктор? – вяло спросил я, удивлённый тем, что лекция, кажется, пропала.
– Я… мне… – она не поднимала глаз, только прижимала к груди пакет с Олимпийским Мишкой.
Пакетику-то лет тридцать будет, – сходу определил я, – и набит доверху,  неужели там весь её гардероб, и она пришла навсегда? Мило.
– Доктор, – продолжил я в том же тоне, – вы в состоянии связно изложить свою просьбу, или чего вы там вообще хотите?
Она пожала плечами и подняла на меня свои тёмные глаза.
– У меня не просьба.…Наоборот.
– Что наоборот? – я начинал терять терпение.
– Я завтра ухожу на семинары по хирургии в Боткинскую, так что меня  здесь уже не будет. Мама прислала мне из Краснодара яблок…они вкусные, в  Москве таких нет. А я вот решила вас угостить напоследок. Ведь… Ведь я  больше не увижу вас.
Она сделала два строевых шага вперёд, положила  пакет на стол и сделала два таких же шага назад, замерев и глядя на меня  собачим взглядом.
«Яблочки… Вот это да, – подумалось мне, – яблочки. Мама прислала. Краснодар, сладкий город. В Боткинскую уходишь. Ладно».
Я резко встал из-за стола, одновременно поправляя галстук, причёску и  одёргивая пиджак, как - будто у меня три руки. В нужных случаях я ещё  умел одновременно потирать лоб, смотреть на часы и закуривать сигарету.  Требует навыка.
– Садитесь, доктор, – я подошел к ней совсем близко.  Она вздрогнула, и посмотрела на меня. Присела на краешек стула. Я завёл  разговор о медицинском призвании, о великой миссии врачей в обществе и  необходимости всю жизнь учиться. Достал из пакета крупное матовое  яблоко. Надкусил и похвалил. Девушка зарделась. Это правда, что каждое  надкушенное яблоко добавляет знаний. Вот и я уже знал, что буду делать  вечером.
Но она надоела мне уже к середине ночи. Своим сопливым  восхищением, однообразными словами о вечной любви, слезами, жалобными  всхлипами о том, что ей от меня ничего не надо, только быть всё время  рядом (нет, ну вы подумайте!). Сам сладостный процесс был ей совершенно  неинтересен, быть может, неприятен даже, она при малейшей возможности  пыталась прервать его и снова говорить о своей любви и моей неписанной  мужской красоте. Знал, знал мудрый Окуджава людей, знал. ”Вот почему всю  ночь, всю ночь не наступало утро…”. Теперь и я знал, почему. Опыт  лишним не бывает. Но когда утро, наконец, всё же наступило, я был  измучен. Болела голова и безумно хотелось настоящую женщину. А Оленька,  как назло, ударилась в воспоминания.
– Вы самый лучший, – шептала  она, – я полюбила вас сразу, как увидела. До вас у меня был всего один  мужчина, ещё на четвёртом курсе. Заведующий кафедрой. Некрасивый,  грубый, жадный, мне почему-то было жаль его, а я думала, что люблю.  Наверное, любила, но не так, как вас, я видела его недостатки; он не  следил за собой, некрасиво одевался, небрежно брился, от него пахло  потом, а часто и перегаром, даже на работе. Он и меня заставлял выпивать  с ним, хоть и знал, что я плохо переношу вино. А в вас всё прекрасно,  так, как писал Чехов…
– Ну и что же завкафедрой? – подавляя зевоту, спросил я.
– Ну… сказала ему про пот и перегар, а он страшно обиделся, кричал,  говорил, что таких как я, – на каждом углу… Больше мы… не были вместе, а  он перестал принимать у меня зачёты. Я думала, что он поставит мне  “неуд” на экзамене, но его вдруг выгнали, потому что сразу две студентки  забеременели от него и написали в ректорат, что он… ну, склонял их к  этому за оценки. А я узнала, что у него не одна.
– Сама виновата, –  пробормотал я, – завкафедрами очень ранимы. У них масса скрытых  комплексов, отсюда небрежение к внешнему виду и некоторая…  неразборчивость. Потом, если хочешь получать зачеты и сдавать всё на  “отлично”, надо хотя бы задерживать дыхание, находясь близко к  преподавателю.
Я хотел развить мысль, но передумал, потому что  фрустрация была мучительна, а ненависть к яблокам безгранична. Что  оставалось? Пропуская мимо ушей поток комплиментов в свой адрес,  перемежаемых высокопарными клятвами (боже мой, в чём?), я посадил  девушку Ольгу в такси, взял её телефон и поклялся Авиценной позвонить  завтра. Девушка выглядела усталой, но весёлой, даже опустила стекло,  чтобы помахать мне ладошкой, когда машина тронулась. А я был почти  счастлив, настроение немножко сбивалось только тем, что её нельзя  отправить прямо на такси в Краснодар к маме. Чтобы она привезла яблочков  доценту Гройсу, злобному и желчному еврею, боявшемуся до колик жену и  мечтающему отомстить ей изменой.
Но с Ольгой мы больше не  встречались. Не знаю, почему она не искала меня на кафедре и вообще  больше не возникла тогда. Мне приснилось через пару дней, что её  задушила жена Гройса и, получив пять лет за убийство в состоянии  аффекта, сделала мужа вполне счастливым на эти же пять лет.
И вот  теперь, держа в руках приглашение, я вспомнил всё. “Что, собственно,  всё?” – спрашивал я себя и ответа не находил. Вспоминал пословицу про  сучку и кобеля, какую-то другую поговорку в тему, забыл сейчас. Но в  желудке появилась противная вязкость. От непонимания. Зачем? Зачем через  десять лет приглашать меня на свою свадьбу? Может, хочет сбежать из-под  венца, устроить скандал, или публично покаяться в грехе своём, или в  вечной неземной любви мне повторно признаться, – я не понимал. Но уже  тогда знал, что на свадьбу пойду. “Профессор Андрей Константинович, не  откажите”. Каково?
Я приехал на Краснопресненскую набережную чуточку  запоздав, на парковке уже выстроились дорогие тачки, вокруг которых  гуляли скучающие водилы. Я воткнул свою скромную “Ауди” - трёшку куда-то  в дальний угол стоянки и пошёл к ресторану.
– Вы на торжество? –  прошуршал мне в ухо почтительный охранник. Я кивнул, его почтительность  резко увеличилась, и он указал мне, куда идти. Самый дорогой ресторан  Москва - Сити был куплен на корню для полноценной двухдневной гулянки, я  понял это сразу. Гостей было человек триста. Некоторые уже  по-броуновски перемещались в зале, держа в одной руке канапешку с икрой,  а в другой – бокал. Большая же часть выстроилась в очередь к подобию  подиума, где молодожёны принимали поздравления. И я увидел Ольгу. Если  честно, я плохо помнил её лицо, но сразу понял, что она очень  изменилась. Передо мной стояла гранд-дама, рождённая покорять и пленять.  При ней было всё, – красота, яркость, осанка, отточенность движений,  всё. Её прежний облик девушки-простушки пропал совсем. Теперь она была  надменна, улыбалась свысока, по-королевски окидывая холодным взглядом  толпу вроде как придворных, спешащих приложиться к руке. Муж стоял  рядом, прямо держа спину, я сразу увидел, что он здорово старше меня, с  некрасивым складчатым лицом бульдога. Из обрусевших среднеазиатов, из  тех, кто говорит по-русски без акцента и ведёт себя в Москве  по-хозяйски. Он был немного ниже супруги, возможно поэтому периодически  высоко задирал подбородок и оглядывал зал. “Бедняга, – искренне пожалел я  его, – сделал бы набойки на каблуки потолще, всего и делов”.
Эти  наблюдения я провёл, стоя в очереди к “телам”. Нет, правда, церемония  поздравлений напоминала церемонию прощания с усопшим, в очереди негромко  переговаривались, перекладывали букеты из одной руки в другую, тоскливо  поглядывая, сколько людей ещё впереди. Наконец, я приблизился к молодым  и остановился прямо напротив Ольги. Меня накрыла волна терпких, густых  духов, я подумал ещё, что махровую провинциальность всё-таки не  вытравишь ничем, как-нибудь да проявится, вот хоть привычкой неумеренно  поливаться “Шалимаром” даже и в жаркую погоду. Стараясь дышать ртом, я  протянул ей букет. Она молча взяла его и на секунду уткнулась лицом в  розы. Передала букет стоящему сзади мальчику и проговорила с интонациями  Маргариты на балу:
– Я благодарна вам, профессор, что пришли. Мы не  виделись так давно, я уж и не надеялась. Знакомьтесь, мой муж – Алим  Давлетович Кабаев. Надеюсь, вы успеете подружиться, у нас впереди долгий  праздник. Намечается роскошный фейерверк.
Я пожал вялую ладонь  того, кто теперь у них муж, и заметил, что его бегающий, весёлый, как у  всех азиатов взгляд, вдруг упёрся в мое лицо, стал внимательным и  холодным. Впрочем, молодожён тут же улыбнулся и склонился в лёгком  полупоклоне. Я прошёл в зал, где, к моему удивлению, меня тут же  окликнули, это был Алеша Антипин из клиники на Пироговке, потом я увидел  ещё несколько знакомых лиц. Завязался разговор, выпили коньячку, мне  было странно, почему никто не спрашивает, зачем я здесь. Не стал  задавать вопросов и я. Иногда незаданный вопрос подобен купленной по  случаю пустяшной мелочи, которая оказалась редкой и очень дорогой  антикварной штучкой.
Интересная была свадьба. Очень богатая, но со  вкусом, что бывает у нас в России редко. Не шумная. Тосты и поздравления  проговаривались быстро, коротко и связно, будто их написали и выучили  наизусть. После официальных речей невеста отсела к подругам, а  новорождённый муж... Из множества людей в зале он казался единственным  крепко выпившим. Расхаживал по залу, присоединяясь то к одной группе, то  к другой, размахивал бокалом, периодически проливая вино на чей-нибудь  костюм. Однако в его передвижениях была определенная логика, он  невежливо отвлекался от бесед, оглядывая большой зал. А охотился он, как  выяснилось чуть позже, за мной, старым греховодником, неумолимо ко мне  приближаясь. Именно в тот момент, когда я оказался в одиночестве, он и  подошёл. Молча поднял бокал, а когда выпили, я увидел, что глаза его  совершенно трезвы и тревожны.
– Андрей Константинович, мы не могли бы уединиться на пару слов? – с некоторым, как показалось мне усилием, выговорил он.
– К вашим услугам, Алим Давлетович. Но что, собственно…
– Это непростой для меня разговор. Пойдёмте, пожалуйста.
Мы пришли в шикарно обставленный кабинет. «Руслан» движением руки  указал мне на кресло и стол с напитками. Я сел. Жених сгорбился в кресле  напротив, и я отчётливо увидел, насколько старым он выглядит. "Да,  милок, многолетние забавы с девочками под хорошую выпивку даром не  проходят", – подумал я, решив молчать, поскольку до сих пор не мог  понять, какого чёрта меня сюда занесло, и чего незнакомый крутой  бизнесмен хочет от совершенно ординарного профессора. Уж точно не  строить козни за то, что этот профессор переспал с его молодой женой  десять лет назад. Но молчание не затянулось.
– Андрей  Константинович, – несвежим голосом заговорил Алим, – я благодарен вам,  что вы согласились уделить мне несколько минут для беседы. Я не посмел  бы отрывать гостя моей жены от праздничного стола, но беседа с вами  крайне важна для меня. Вы, наверное, удивлены?
Я пожал плечами.
–  Удивлены… Но я не буду ходить вокруг да около. Я очень богатый человек,  занимаюсь нефтью, а кроме того владею несколькими частными элитными  клиниками. Ольга возглавляет мой медицинский бизнес уже несколько лет.  Она вышла за меня по расчету, она не любит меня.
Он замолчал.
– К  чему делать такие признания незнакомому человеку, Алим Давлетович? –  осторожно спросил я. – Думаю, вам не стоит это афишировать.
– Я  надеюсь на вашу порядочность, – быстро ответил он, пригубив коньяк. –  Кроме того, вы не терра инкогнита для меня. Я знаю о вас почти всё.
– И что? – я начал заводиться. – Надеюсь, вы не лезли в мою частную жизнь?
– Лез, – вздохнул он, – и нашёл там немало интересного. Но мой интерес извинителен.
– Почему это?
– Потому, что самое главное из того, что я узнал, мне рассказала моя  супруга. Яблочки-то вкусные были? – он опёрся руками о низкий столик и  на секунду подался вперёд, плотно глянув мне в лицо. В его зрачках  мелькнули два мохнатых наглых беса азиатской выпечки.
Я задохнулся от злости, но он не дал ничего мне сказать и заговорил громко и значительно.
– Андрей Константинович, я уполномочен передать вам предложение моей  супруги возглавить многопрофильную клинику “Интермедика” на Рублёвском  шоссе. Как руководитель вы будете совершенно свободны в решениях, но по  общим вопросам будете подчинены Ольге Евгеньевне. Мне хорошо известен  ваш профессионализм и ваша безупречная репутация на кафедре Медицинской  Академии и вообще в Москве. Я полностью поддерживаю её предложение и от  всей души надеюсь, что вы не ответите отказом. Ваша официальная зарплата  будет составлять четыреста тысяч рублей в месяц плюс премиальные и  полтора процента от дохода всех моих клиник, – он замолчал. – От таких  предложений не отказываются даже профессора, которые не чета вам, –  добавил, секунду подумав.
Меня будто стукнули по затылку.  Одновременно затошнило, мне показалось, что я наступил ногой в  кашеобразное, усиженное мухами дерьмо, красивой горкой лежащее на траве,  и оно просочилось в ботинок, мокрое, холодное и скользкое. Я почти  физически почувствовал, как под брючиной заметалась большая, зелёная  муха.
– Благодарю, – холодно ответил я. – Мне необходимо подумать.  Кстати, я не захватил подарка, но завтра пришлю со своим ассистентом.  Ящик “Виагры” тебе пришлю, старый импотент. Чтоб на остаток жизни  хватило.
Я не стал дожидаться его реакции. Мне надо было сказать пару слов доктору Подколзиной, или как её теперь там…
Я быстро вышел в зал и сразу увидел белое пятно – её платье. Она стояла  в окружении гостей, оживлённо жестикулируя. Я сразу рванул к ней, все  как-то быстро расступились и вот мы смотрели друг другу в глаза. На её  лицо медленно ползла улыбка, ползла, словно толстый дождевой червь,  меняющий толщину в движении. Снова возник душный аромат её духов.
– Что-то у меня сегодня странные ассоциации, – совершенно спокойно подумал я. – То муха, то червяк… Духи ещё эти…
А она смотрела и смотрела на меня…
– Что, шалава провинциальная, довольна? – процедил я сквозь зубы, но  так, чтобы слышали те, кто рядом. – Дешёвка ты, дешёвкой и останешься  вместе со своим нефтяником.
И я смачно и густо плюнул рыжей  коньячной слюной на подол её белоснежного платья. Кто - то завизжал,  мгновенно возникла охрана, мне без излишних церемоний пару раз крепко  приложили по морде, я упал, добавили ногой в пах. Но над всем бардаком я  вдруг услышал её спокойный и властный голос.
– Оставьте его. Поднимите.
Меня подняли и поставили перед ней, держа под руки. Из разбитой губы  сочилась кровь, глаз набухал грандиозным синяком. Из-за того, что  въехали в пах, боль рассекала низ живота и сползала к бедру. "Допрос  партизана," – невесело подумал я. – "Паролей и явок не раскрою, хоть  калёным железом жгите. За Родину, за Сталина!"
Однако я в третий  уже раз оказался лицом к лицу с ней. Улыбка уползла. Её холодная ладонь  коснулась щеки и пробежала по волосам.
– Бедненький, – словно сквозь вату услышал я её голос. – Зачем они так?
Она подошла почти вплотную, поднялась на носки и что-то прошептала мне в ухо. Я не разобрал сначала, потом понял.
– Я люблю вас, Андрей Константинович, – прошептала она.
Вот это уже было выше моих сил. Перед глазами поплыли разноцветные круги.
Очнулся я в своей “Ауди”, припаркованной на набережной неподалёку от  ресторана. Всё болело. Я вышел из машины и медленно побрёл вдоль  Москва-реки. Ссадины на лице были заботливо сокрыты от нескромных взоров  и бактерий грамотно наложенным пластырем. Голова гудела. У меня не было  ощущения, что я в чём-то неправ, хотя и понимал, что мог огрести  гораздо круче. ”Труп профессора Московской Медицинской Академии Андрея  Левина был обнаружен на территории цементного завода подмосковного  Подольска. У Прокуратуры имеются фотороботы подозреваемых. Ведётся  розыск”. И всё. Погоревали бы и забыли в скором времени, что жил и  работал в Москве такой профессор Левин. Стоп! А кто горевал бы? Во,  интересно! Я даже остановился. Мысленно перечислил друзей, – всё не то,  хотя многим я помог. Но дело, которое уже сделано, ничего не стоит, в  Коране, между прочим, сказано. Родственники всякие, тётки, дядья, – из  них уже песок сыплется, горевать могут только о прожитой жизни и о  маленькой пенсии. Детей нет. Вроде бы нет. А если есть и узнают, то  горевать будут тоже ”вроде бы”, это не считается. Мадам, которой я  сегодня харкнул на платье? Не знаю, не знаю. Вопрос сложный в свете  последних событий. Она мне нашептала о любви… Но это лишь слова, то, чем  она искушала меня, говорит о противоположном чувстве. Господи, как  бок-то болит, а? Да, выходит, что горевать особо некому. Правильными и  строгими будут мои похороны. Народу соберётся много, собравшиеся услышат  о большом моём вкладе в науку, о сотнях спасённых жизней, о вечной  памяти, хотя вечным может быть только забвение, и о прочей подобающей  ерунде. Человек способен сказать что-то искреннее только под влиянием  импульса, по заказу не бывает. И, как правило, только себе самому. А  так... Не дождётесь!
Моя несостоявшаяся начальница, наверное, была  искренна, когда шепнула мне на ухо слово, которое я ни разу не говорил  ни одной женщине, кроме… Да, кроме бывшей жены. Лиза…Сколько же я не  видел её? Лет пять, что ли.
Она жила в квартире родителей, здесь,  на Кутузовском, вон в том доме, где был магазин “Сантехника”, некогда  знаменитый на всю Москву. Итак, Лиза. Я решительно свернул с набережной,  немного прошёл по пустому Кутузовскому, без труда нашёл подъезд, а  квартиру помнил. Позвонил. Она открыла быстро, не глядя в глазок, не  спрашивая, кто. Это в четвёртом-то часу ночи! Увидев меня, охнула и  закрыла рот ладонями. Она не изменилась почти, пополнела только чуть -  чуть.
– Здравствуй, – мой голос почему-то стал вдруг хриплым. – Я  тебя разбудил, конечно. Но шёл мимо, дай, думаю, зайду, в твоих краях  редко бываю, когда ещё случай представится, всё - таки не совсем чужие  были, возраст, надо и прошлое хорошим словом помянуть…
Я нёс бред, а она молчала, испуганно глядя на меня. Потом проговорила тихо:
– Андрюша, у тебя кровь… Пластырь промок. И синяк. Кто тебя так?
– Из троллейбуса выпал по неосторожности.
Она вдруг засуетилась, схватила меня за руку, потащила в комнату,  треща, как сорока о том, что надо промыть раны, чтобы не было инфекции и  вообще…
В итоге я оказался на диване, облепленный пластырями,  замазанный йодом и накрытый пледом. Суета как-то резко прекратилась,  Лиза присела на стул. В комнате ничего не изменилось, мебель была всё та  же, – чешская полированная стенка, два надутых, чванливых кресла,  неизвестно каких годов, только антикварных японских статуэток, которые  собирал её отец, стало явно меньше. Я посмотрел на Лизу. Она поймала мой  взгляд и вечным женским движением поправила полу застиранного халата на  приоткрывшейся коленке.
– Как ты живёшь? – неуверенно спросила она.
– Ничего. А ты? Замуж не вышла?
– Нет.
– А что так?
Ее ладонь, лежащая на столе, сжалась в кулак.
– Достойных нет. А вообще, мог бы и не спрашивать.
Да, мог бы. Дураку понятно, что если женщина может и хочет выйти замуж,  она выйдет. Лиза может, она красива, значит, не хочет. Я знал почему.  Только в знании этом особо не нуждался.
– Чаю хочешь?
Я мотнул головой.
– Пойду я, Лиз. Тебе на работу завтра, а я вломился посреди ночи…
– Я не спала.…Поешь чего-нибудь.
– Слушай, вызови мне такси.
Она позвонила и снова села на стул. По её щекам вдруг потекли слёзы.  Она сидела, не двигаясь, безо всякого выражения смотрела перед собой, а  слёзы текли и текли.
Мне хотелось домой. Таксист отзвонил через десять минут. Она вздрогнула от звонка, провела рукой по лицу и улыбнулась.
– Не обращай внимания. Ты сказал мне как-то, что только забвение вечно. Ты прав.
– Я пошёл, Лиз.
– Иди, иди. Не выпадай больше из троллейбуса. Для доктора медицины это несолидно.
Она поцеловала меня в щёку. Губы её были мягкими. Погладила висок. Пальцы тоже были мягкими. Нежными даже.
На пороге я остановился.
– Скажи, Лиз, а ты будешь плакать, если я умру?
Она застыла.
– Не говори глупостей.
– Я серьёзно.
– Серьёзно? Если серьёзно, не буду.
– А что сейчас плакала?
– Так…
– Ну ладно. Я пошёл.
– Иди.
Я почти бегом спустился по лестнице. Рывком открыл дверцу жёлтой  машины. Бухнулся на переднее сидение и, не здороваясь, бросил водителю:
– На Бауманскую. Ночной клуб «Арлекин». Знаете?
Он кивнул.
– Напьюсь, – решил я. – Плевать, что завтра на работу. Перебьются без меня.

 

Светало. Снулый город оживал и наполнялся людьми. Я ощутил, что нет  мне в нём места. Но ощущение быстро прошло. Я подумал, что в «Арлекине»  хороший стриптиз, не похабный. Это не могло не радовать.

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера