А Б В Г Д Е Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ы Э Ю Я

Сергей Ивкин

Серия «Только для своих». Манифестация вкуса

Первая публикация рецензий состоялась в пермском журнале «Вещь» №13 2016 года.

 

Публикуется с разрешения автора

С издательским проектом вы можете ознакомиться ЗДЕСЬ

 

В личной беседе издатель и составитель серии книг «Только для своих» Александр Петрушкин сказал, что единственным критерием отбора авторов и текстов является его собственный вкус, других причин издавать эти стихи нет: «чем больше в этом мире будет того, что ему дорого, тем меньше места останется для того, что ему видится случайным и лишним». Таким образом для меня эти книги лишены какой-либо политики, я имею полное право говорить о них исключительно как читатель.

 

Книга 00. Наталия Черных. Четырнадцать

 

Можно ли, следуя за Франциском Ассизским,проповедовать цветам и птицам?  Речь будет построена по другому. Потому что ищешь не человеческого внимания и понимания, а собственного прозрения. Такая речь состоит из восклицаний и одёргиваний себя, из страха зайти слишком далеко и открытиявсех найденных амфор Пандоры. Именно к одинокой проповеди пришла Наталия Черных в книге «Четырнадцать». У этих стихов нет адресата, они пугают и напрягают, словно подсматриваешь то, что тебе не просто запрещено, а опасно видеть. И именно потому эта книга требует глубокого проживания, сопереживания, осознания всего подсмотренного-подслушанного. Слух и зрение в ней крепко сплетены, вообще не встречается логических умозаключений, только снятые и напрямую брошенные на бумагу чувства.

Отсутствие оценки происходящего, констатация произошедшего через читателя доводит некоторые тексты этой книги до величественных панорам, где Босх, Брейгель, Кранах и Пикассо становятся неразделимы. От «После Освенцима» до «Купания монахинь» тянется нить существования в теле. От «Удайпура» до «Моей оды к радости» - нить существования душой. Это документальная поэзия, русские «Записки у изголовья», где изящество речи - не жест, а устройство голоса. И именно тексты о пении позволяют заглянуть за изнанку произносимого: для цветов и птиц проповедь не говорится, поётся.

 

А (душа) надевает полукотурны, румянит лицо поверх бледной маски,

выходит, являя бельканто.

 

Унизительно. Проклято и вожделенно. Как единственно верное слово,

как матери слово.

(Итальянская опера в пейзаже)

 

 

Книга 01. Александр Петрушкин. Подробности

 

Вы никогда не видели, как впервые говорит со священником человек, долгое время от церкви отстранённый? Его речь через смущение и признательность мешает обычные слова с внезапно вырванными из глубин памяти книжными архаизмами, словно он говорит не с таким же живым человеком, а воплощением всей той ушедшей вслед за Китежем культуры, которая только для говорящего в данный мирединоразово всплыла, и в эту встречу необходимо вдохнуть всё собранное-постигнутое. Возможно, вы сами так говорили. Упрямо, последовательно, убеждённо, и совершенно невыносимо для слушающих со стороны. При такой речи вашим собеседником должна допускаться презумпция осмысленности, без неё диалогу никогда не состояться. Поэзия Александра Петрушкина исповедальна, но он рассказывает не о грехе, а о чуде, о невыносимости жить с этим знанием, о необратимости такой жизни.

 

Есть три молитвы у меня:

одна из них, как гроздь – вина,

вторая – где благодарю

за данный стыд мне и вину,

и третья – радостна, как горе,

невероятная, как смерть,

звенит ключом твоих присутствий

и отпирает неба ветвь.

 

Что делает тот, кто увидел нечто, идущее вразрез с общепринятым? Он собирает свидетельства у других, смотрит существующие термины в речи тех, кто соприкоснулся с чудом ранее его. При прохождении стихотворений Александра Петрушкина человек, обладающий высоким уровнем начитанности, радостно узнает любимые строки из Юрия Казарина, Виталия Кальпиди, Андрея Санникова или Романа Тягунова. Но Александр не имитирует чужую речь, он при составлении карты собственного мира помечает все места, посещённые ранее теми, кого он любит и ценит. Частично именно из этой любви он и начал это смертельное, но захватывающее путешествие по ту сторону речи, где смысл не прочитывается, а срисовывается в память, чтобы впоследствии каждый, раскрывший флакон стихотворения, мог бы увидеть отдельный мираж с медленно в полумраке расстёгивающей воротник женщиной, с сидящими на берегу рыбаками, книгой греческих мифов, картинки в которой шевелятся, с зависшим в воздухе снегом и колышущимися, словно занавески, стенами домов. И ещё Александр придумал не бояться смерти, он решил, что уже мёртв, его тело несущественно, потому все истории рассказываются от лица души, которой ничего не страшно: всё уже произошло. И разговор со священником неожиданно перетекает в другой, более важный и единственный Разговор.

 

так водомерка может оторваться

от отражения слепого своего

оставив лапки – только и всего.

(Водомерка. Евгению Туренко)

 

 

Книга 02. Александр Павлов. Недолет

 

А кто сказал, что есть разница между происходящим наяву и приблазнившимся? События, воспринятые рецепторами напрямую, и образы, нанесённые воспалённой психикой, память запишет на нейроны одним и тем же кодом. Все наши встречи и разговоры с призраками настолько же важны, как реальные объятья и драки с живыми людьми. И последний из могикан может говорить не только с вырезанным отрядом, а с каждой душой своего народа, обращаться к своим на родном языке, когда озадаченные бледнолицые недоумённо втыкают в пустое пространство.

 

простая русская баба говорит мужу ну сделай мне девочку хватит уже личного состава все равно их привезут в ящиках на которые ни упасть ни поплакать по-людски

 

ввитебске спит старший лейтенант алексей балабанов родом как я и вера кузьмина с урала в двух тапках с левой ноги алленагинзберга и хуанарамонахименеса и в потертых трусах кортасара он снимает во сне кино война жмурки брат брат-2 про уродов и людей морфий кочегар и проч.

(не из алленагинзберга)

 

А кто сказал, что есть разница между тем, что действительно было, и тем, во что все поверили? И подписан документ о неразглашении. Или нет никакого документа, просто некому рассказать. Потому что нет больше живых. Никаких. Но если не говорить, то и тебя не будет. А пока разговариваешь с кем-то, то этот человек дышит, существует, слышит тебя. Вот и пишутся такие стихи – заклинания: если у тебя от них болит, то ты воскрес, начал понимать по-могикански. На могиканском языке нет темнот и эвфемизмов, слова предельно конкретны. Просто, чтобы понимать, нужно какой-то кусок жизни прожить точно так же, с родовой честью, с птичьими перьями над головой.

 

подсыхают кровь и лужи

бомж разделся до зари

духота грызет снаружи

воздух лопнувший внутри

 

половинки грязных радуг

над проезжей частью сна

бред на цветоформы падок

нами полоснув по нам

 

в швы перелицован всуе

жмет демисезонный крой

перерыв земной пасует

между первой и второй

 

разбодяжат ночь с рассветом

в дрожжи серые тона

а в бутылке с пьяным летом

далеко еще до дна

 

 

Книга 03. Вадим Балабан. Нулевая палата

 

У японцев есть понятие «моно-но аварэ», примерно переводимое «как красота увядания вещей». Стихотворения Вадима Балабана мне представляются как побитые временем предметы, части интерьеров или объекты в пейзаже, вроде треснувшего валуна у дороги. То есть ты к ним приближаешься, и у тебя начинают проявляться поверх твоей памяти некоторые диалоги, сюжеты, ощущения, до встречи с этими стихами отсутствовавшие. Например, зеркало с осыпавшейся амальгамой в створке рассохшегося шкафа бубнит шёпотом:

 

каждое утро мне птица вонзает в слух

свой щебень и я просыпаюсь в двух

 

местаходноврЕменно на скомканной простыне

вижу комнату и тебя на золотом слоне

у океана/ чёрные облака

заслоняют в зеркале двойника...

(отклонись на 10 градусов 10 лет)

 

Мир умирает каждое мгновение. Мы сами умираем каждую минуту, похожие на яблоню, с которой с одинаковой периодичностью один за другим облетают листья. И так страшно от такой монотонности, что хочется сорвать все листья разом, оборвать вместе с ветками. Но что-то удерживает и, заныкав бурю поглубже, ты сидишь и считаешь: пять тысяч восьмой, пять тысяч девятый… Должен быть же какой-то противовес наблюдаемому? Да, вот эти стихи.

 

а помнишь как в 16-ом году

ещё не жили но уже умели

и клёны жгли прохожих на виду

потрескивая день ему шумели

 

и чердаки с подвалами текли

по боковому зренью из природы

где собирались пыльные тюки

всех опытов накопленных за годы

 

и годы/ ты печальная на треть

и изначальна в женственности смуглой

привык тебя по памяти смотреть

не покидая комнаты со стулом.

 

А сейчас непосредственно по текстам. Чтобы читать Вадима, не нужно становиться Вадимом. Не нужно пытаться подключиться к его эмоции, узнавать что-либо о нём. Больше всего стихотворения Вадима Балабана напоминают комментарии к китайской «Книге перемен» или «прорицания» Нострадамуса, которые указывают определённые связи в мире. Представьте вышивку с обратной стороны, где лицевой узор выглядит серией цветных узелков. Вот такие узелки Вадим Балабан находит и записывает. Чтобы хотя бы узелки сохранились.

 

 

Книга 04. Изяслав Винтерман. Огонь на двоих

 

Каждый раз, когда на встречах с читателями меня спрашивают: «О чём ваши стихи?», у меня появляется желание снять мокасин и запустить им в зал. Вот у Изяслава Винтермана таких желаний возникнуть не может. У него всё разложено по полочкам: стихи о снеге, стихи о море, стихи о ветре, стихи о себе любимом, а всё прочее – чужие стихи, приблудившиеся.

Когда я начал читать цикл «Снегоголосье», то ожидал что-то вроде поэтического «Снежного чувство Смиллы», где мнерасскажуто 48 состояниях снега в мире чувств. Но, оказалось, что в мире Изяслава снег только идёт, изредка выпадает. Всё прочее, происходящее на фоне либо внутри снегопада, практически неразличимо. Стихи, которые тают сразу после прочтения.

Меня привлекло использование анжамбемана, но я считал, что разрыв строф даёт дополнительный смысл «перепрыгиванию»: разделённое границей строф слово как-бы удваивало смыслы, каждая часть получала дополнительное значение. Оттого так сильно бьёт по ушам и глазам читателя авторская слепота-глухота:

 

не важно, суша ли оно,

железная ль вода.

Из божьих дел удалено

различие, уда-

 

лена немалая их часть –

нет слов и сил на них.

Стучал в стекло, так постучать

мог только ты и ник-

 

то другой.

(Я видел, как стучал в стекло)

 

«Ник» как интернет-псевдоним играет, а вот «уд» просто торчит.

Тем не менее чем-то Изяслав приглянулся «великому и ужасному» Александру Петрушкину? Именно в «Чужих стихах» есть один текст, который имеет право на жизнь, если его сократить до туренковского восьмистишия:

 

У бабочки два лишних грамма,

судьба исчезнуть без следа.

Стряхнуть пыльцу, кардиограмма

полета – просто никуда.

 

На крыльях влажная прохлада,

в глазах усталости значки.

И не выдерживают взгляда

её широкие зрачки.

(У бабочки два лишних грамма)

 

 

Книга 05. Владислав Семенцул. ТРУБКА ПОЛНОГО СНЕГА БЫСТРОГО БЕГА

 

Когда человек действительно талантлив, невозможно отличить, где он живёт, а где придуривается. Владислав Семенцул талантлив невероятно, до того, что ощущается, как некие идеи управляют его жизнью поверх разума и элементарной осмотрительности. Но ведь прокатывает, почему-то. И стихи написаны против всех мыслимых и немыслимых правил, а держатся, дышат.

 

БЕЗУПРЕЧНАЯ ВЕРА

 

я верю только

в Чапаева

яблоки Антонова

и в лампочку

которая загорается над головами

собак

да будет так!

 

Существовали когда-то чинари-обэриуты, превращали собственные жизни в произведения искусства, вплавились маленькими звёздочками в дюраль Эпохи большой нелюбви. Очень просто принять творчество Артёма Быкова и Владислава Семенцула за неуклюжую кальку блистательной игры Александра Введенского и Даниила Хармса. Но нет. После ОБЭРИУ были и Сапгир с Холиным, и Олег Григорьев, и другие святые фрики. Сейчас эти, из УПШ. Вячеслав Бутусов пел: «Воздух выдержит только тех, кто верит в себя». Владислав , похоже, верит. Верит настолько, что способен ходить по воздуху. Во всяком случае его стихи висят в пространстве, игнорируя гравитацию всякой логики.

 

ПРОСТОТА СЕМЕЙНЫХ

ОТНОШЕНИЙ

 

я посмотрел женщине в глаза

она мне посмотрела в рот

лучше было бы всё наоборот

я посмотрел женщине в рот

она мне посмотрела в глаза

неожиданно между нами пробежала коза

ме-е-е-е-е-е, замекало млекопитающее

«прошу заметить!» - сказала женщина

«коза – это часть природы составляющая»

«а вы кто?»

«а вы не мы!» - ответил я

женщина меня поцеловала

и у нас образовалась семья

 

 

Книга 06. Янис Грантс. Коньюктивит

 

Кем только Яниса Грантса не называли (от сыночка Хармса до Уральского Тарантино), к какой только традиции не приписывали. Андрей Санников напротив отмежевал его от УПШ, сказав, что Янис мог возникнуть на любой точке Земшара, хоть в Африке, хоть на Земле принцессы Елизаветы, потому что суть этого поэта в заражении тоскующего мореманаМировой культурой, без привязки к конкретной Малой родине. И когда читаешь у Яниса самое обычное бытовое стихотворение, внезапно обнаруживаешь в нём крытатоелатинское выражение «Duralex, sedlex» (Закон суров, но это закон):

 

день промок.

и ты промок,

добираясь вплавь.

закрывайся на замок.

сковородку ставь.

жарь яичницу из трёх.

кофезаваргань.

(просто дура! дура, Лёх!

дура, а не дрянь!)

 

ты излечишься (тик-так).

справишься (тик-так).

 

только это всё не так,

даже если так.

(тик-так)

 

А когдаЯнис говорит о конкретном поэте, получается, что говорит обо всех поэтах сразу, об архетипе человека-ангела (рядом форточка Пастернака и птичий профиль Мандельштама):

 

через форточку – надёжней,

ибо – нараспах.

там и млечный путь проложен

в нескольких местах.

 

без квитанций и таможен

сразу – за кордон.

если что, то ждёт в прихожей

кепка вверх гнездом.

(Евгению Туренко)

 

Такое ощущение, что стихотворения Яниса Грантса сразу существовали в учебниках будущего, и к нам попали случайно с зазевавшимся путешественником во времени, замкнули петлю. Не верится, что эти стихи можно написать. Стихи как бы самозародились, а поэта может и не быть.

 

 

Книга 07. Дмитрий Машарыгин. Всё проще

 

В личной беседе Дмитрий Машарыгин мне сказал, что его стихи без него существовать не смогут. Они живут лишь в момент прочтения, как музыка, слетающая с пальцев гитариста. И книга – тот же диск, сохраняющий прежде всего голос. Не партитура, а непосредственное исполнение автором. Помню, что я возмущался, пытаясь донести, что каждый читатель видит свой собственный текст, мы только задаём направление его мысли. И вот я читаю книгу Дмитрия и понимаю, что не в силах избавиться от его интонации, темпа, характерных пауз, всё пропитано невозможностью вариации. Дмитрий Машарыгин – это такой анти-Грантс. Если Янис – сверхновая, то Дмитрий – чёрная дыра, всасывающая в себя весь окружающий мир, не заимствующая, а собирающая собственную сверхплотность.

 

хорошо отрезать тебе хлеб

хорошо из нережущих рук

вынимать человеческий свет

выговаривать яви вокруг

 

что за счастье во тьме говорить

что одни только губы не вслух

всё отчётливее твои -

тень земная конечный звук

 

я смотрю на тебя из любви

как бы голос в значении всём

чем быть мог бы и дальше живым

чем быть мог бы до тьмы голосов

(хорошо отрезать тебе хлеб)

 

Явно видно сквозь сплетение многих вещей деформированное под большим давлением стихотворение Андрея Санникова:

Мне снится медленный сон.

Мне снится пористый стол.

И поднимается пар

из шевелящихся пор.

 

И для меня на столе

ты режешь каменный хлеб.

И из порезанных рук

сочится круглая ртуть.

 

Ещё пример втянутой речи:

 

Карандаши. Страна Россия.

Я только слово напишу.

Всё будто непроизносимо.

Всё будто бы произношу.

Карандаши. Страна Россия.

Как слово Смерть

Как слово Жизнь Любовь по силам

Как Сверх

 

Видно начало стихотворения Романа Тягунова:

Я никогда не напишу

О том, как я люблю Россию.

Мне этой строчки не осилить,

Тем более — карандашу.

 

При этом я подчёркиваю, что стихи Дмитрия – не плагиат, а некоторое алхимическое делание. Опять же проведём линию к Янису Грантсу: Янис взрывается, превращается в скрещивающиеся ветра, гонимые по всей атмосфере, а Дмитрий напротив пытается собрать себя заново, скрепив чужую пыль, сваять себя из существовавшей красоты, превратиться в концентрат всего поэтического на его вкус. Станет ли итоговый «философский камень»уникальным? Возможно, позже, сейчас же один из самых ярких текстов в книге, всё-таки, продолжает звенеть Леонидом Губановым:

 

Снег в Господних лесах, словно снег в сентябре,

ночь одна - сумасшедшая, лишняя

чтобы руки горели и снег в них горел

я горю, исчезая, по личному

 

делу - такому же, как рождество,

то есть чуду - и чуда исходнику

меловая ненужность как женский живот

либо голое тело господнее

 

Это ветер и в ветре чужая трава

всё, чему есть касание, сходится

До пределов своих и любви торжества

сумасшедшего тела господнего

 

воздух, свет и покой - никого нет, меня

нет, тебя нет - так пялит огромное

восходящее в руки как тело одна

рука сонм частиц - белое облако

 

по всему горизонту так быстро что нимб

разгоняется до разговорного

языка не людей, но до всех остальных

языков вне возможности воздуха

(Снег в Господних лесах)

 

Однако Александр Петрушкин ждёт от Дмитрия следующей алхимической стадии. Будем и мы терпеливы.

 

 

Книга 08. Алексей Мишуков. Дядька Иван

 

Читать стихи Алексея Мишукова, «доставая осколки из пят удивительно женственных гончих», сходно с тем чувством, когда ты разглядываешь красочный гобелен, рассказывающий о страшной битве. В жизни были вырванные глотки и разбросанные кишки, а здесь старательно выписанные орнаменты эстетизируют смерть. Когда встречаешь у Алексея Мишукова цитату, ты понимаешь, что она давно перешла в иероглиф, в общее понятие, утратила первичную привязку. С одной стороны Алексей вынул дерево из почвы, обрезав все корни, поместил дерево в воздухе; с другой стороны новая обобщёность позволяет этому дереву вонзиться в любую другую культуру, спикировать со своими правилами на подвернувшийся гравий. Лапы китайских кицунэ врастают в любую страну; рыжий Карлсон не принадлежит больше Астрид Линдгрен, теперь ты, читатель, тот самый Карлсон, летящий на свет единственного родного Малыша:

 

не ошибись малыш а я уже не тот

с пропеллером пузатый идиот

раздутая гиперболой сатира

сатир до сладкого и моль на гребешке

и в розовом неврозовом пушке

я лир без лиры пуп войны и мира

я в жизни повидал и поедал

ябрюсулисс и я жан плод вандал

тотем небес и наслажденья фетиш

я плыл бревном по высохшей реке

и прост и в рост как тумбочка в ике

но Боже мой мерцая вдалеке

мне светишь

 

Иероглифическое письмо Алексея Мишукова удаляется от единичного прочтения текста, оно предлагает некоторую игру отхода от темы, приращивания историй. В некотором смысле Алексей не работает с текущей эмоцией, а именно баюкает больную память, старается остудить гнев и ярость, утихомирить страсть, посмотреть на свою жизнь с высоты птичьего полёта. Алексей в итоге и рисует эти гобелены, чтобы, следуя «стокгольмскому синдрому» сказать себе: «Твоя боль была не случайна, она продиктована Божьим промыслом. Ты выжил и теперь можешь за это благодарить. Кого – не важно. Важно – что стихами».

 

иди к себе баюкай пальцы книг

а в зеркале покажет твой двойник

тебя едва вспорхнувшего из лона

там вдоль зимы летела полоса

там у синички в синих волосах

запуталась небесная солома

 

там выбирай из множества мерил

там за тобою фединг повторил

шершавые слова в двоичном коде

не давит на сознание цейтнот

и совесть не испорчена ценой

а больше ничего не происходит

 

 

Книга 09. Эдуард Учаров. Трёхколесное небо

 

Эдуард Учаров – поэт эпический. Если бы он прошёл Вторую Мировую, то в учебниках литературы стоял бы рядом с Симоновым и Твардовским и этот классик. Но Эдуарда поместили в раствор мелких разборок и бытовых трагедий, потому его речь каждое описываемое событие непроизвольно пытается приподнять, внести в какую-то ещё не проявившуюся мифологию, когда с родной землёй и историей человек сливается физиологически:

 

но как колокол бьётся в падучей –

я набатом сдираю бока

и плыву в этих отзвуках долгих,

наблюдая, как с гулом сердец

проступает над веною Волги

побелевший часовни рубец.

(Я ещё до конца не изучен)

 

Очень надеюсь, что Эдуард однажды сможет создать мирный эпос, построенный не на великой боли, а на бескрайней радости. Пока же самые гудящие стихи вызываются из глубин памяти творчеством других поэтов. Эдуард - не пионер новых земель, но собеседник исследователей.

 

Если тёмный огонь отразится в ступенях воды

и как медленный конь истоптавший воронеж до дыр

захрапит на сарай перекинувшись к крышам домов

значит грешник за рай навсегда умирать не готов

 

значит крестик сдавил изнурённую впалую грудь

значит в отклике вил не мятеж а призывы на труд

и горит огонёк у Матрён и задумчивых Кать

что взбирались на трон дабы семя мужское схаркать

 

значит встанет герой королевич степей и мотыг

за крестьянство горой продлевая столыпинский стык

на фонарных столбах на голгофах на детских плечах

кому в лоб кому в пах раздавая земную печать

 

потечёт от лампад долгожданный невольничий свет

от злодеев и падл заискрится знакомый завет

и пройдётся шатун по сибирским когтям-городам

разменявший версту на слова что я вам передам

 

ибо это во лжи искривляет огонь времена

потому что ожив наша память к бесчинствам смирна

и с обугленных уст у продлённого в вечность одра

алчный Молоха хруст омывает прямая вода

(О.М.)

 

 

Книга 10. Иван Клиновой. Варкалось. Песни глокойкуздры

 

Словестная игра в общественном мнении автоматически сносится к чему-то детскому: ребёнок постигает речь, потому имеет право её коверкать, это мило. Во взрослом состоянии мы получаем либо эхолалию с шизофазией, либо кощунственное скоморошество. А между прочим, тот же Чарльз Лютвидж Доджсон был математиком и служил в церкви. Да, примеряя имя Льюиса Кэрролла, словно маску Локи, он становился иным. Но за его языковой эквилибристикой стояли совершенно реальные задачи: мы можем передать знание, когда у нас сформирован аппарат передачи. В нынешней жизни стали появляться такие оттенки и градации чувств и смыслов, на территорию которых существующий словарь не распространяется. Для этого и необходимы поэты. Потому к стихам Ивана Клинового я применял не только презумпцию осмысленности, но и презумпцию серьёзности.

 

Никогда, пожалуйста, не проси

Распилить Шопена и Дебюсси,

Словно лёд, на кубики. Это страшно.

Я тебе говорю, этот страх вкусив.

 

Не проси на капельки разделить

Ни Рене Магритта, ни С. Дали,

Потому что целое – всяко лучше,

Чем кричать «ура! мы его смогли!».

(Пиксели)

 

Иногда возникает чувство, что мы живём в обществе, где убеждения подменили лозунгами, люди не читают содержания, а сразу утыкаются в список тэгов и маркеров: есть на груди георгиевская ленточка – патриот, не нацепил – в комендатуру. Жёлтые шестиконечные звёзды проходили в Германии тридцатых. Поэту же необходимо жить частной (читай «честной») жизнью и всегда быть со всеми чуточку другим, создавать зазор. Потому что:

 

Вычеркнуть маракасы из этой сказки

Значит лишь согласиться и умереть.

(В обход)

 

Иван Клиновой решил поставить себе сумасшедшую задачу: быть только поэтом, без примесей и коннотаций. Потому для него показная игра – это единственная стратегия выживания на несуществующей территории (да, Хлебников и другие туда гуляли, но не вернулись). И теперь Иваном каждая пядь земли под следующий шаг придумывается прямо сейчас.

 

Це цыганщина царит-то!

Цокот цепкого цугцванга,

ЦербернарыЦукерберга...

Цвет циновки – цианид.

Цинандальничанье цирка...

Целоваться – цуицид!

(Змеед)

 

 

Книга 11. Андрей Дмитриев. Орнитология воды

 

Ещё один представитель «частной» поэзии, Андрей Дмитриев строит свои тексты как сумбурные монологи (по структуре речи он невероятно близок Александру Петрушкину), пересказы каких-то событий (не нарративные, а суггестивные), которые ещё не успели осмыслиться, ещё дрожат на коже пылью и касаниями. Общий тон этих стихов элегический: разочарование, сожаление, наблюдение увядания.

 

Весь такой осеннее-меланхоличный – словно бутылка виски –

пропускаешь свет люстры, булькаешь, если смотрят

на этикетку, а слышится: «Не пейте меня слишком быстро –

хотя бы сегодня…»

(Я ещё молодой)

 

Андрей пишет: «То, чем я занимаюсь – возможно, вовсе и не поэзия,но так хочется священнодействия посреди бубонной чумы…» Если Клиновой работает с языком в достаточно свободном личном пространстве, то Дмитрий-то существует внутри толпы. И любая ритмичность –есть сливание с ритмами других, с целых цехом окружающей его современной поэзии. А гуляющая аритмия Дмитриева – такая же стратегия выживания, как у Клинового, но принявшая иную форму, позволяющую сохранить себя, пусть не физически, но хотя бы идеей, деталью, выдохом.

 

Он говорит: ГУЛАГ был прекрасен –

как в архитектурном смысле построения общества –

строгий, выстраданный, устремлённый вширь – так и, ясно ж,

в религиозном – сплочение нар под одним потолком, где хочется

видеть лишь звёзды ламп, пророчащих новые электростанции…

Он говорит, а я читаю что-то отрешённое,

нечто иного свойства и, может статься,

способное вынести удары шомполом

по голой спине. Поэтический ветер гоняет сухую листву.

Иду по улице всё с тем же серпастым именем.

Вновь отказано быть гражданином черепа, но я рискну –

прочерчу свою параллельную линию

от размазанных вспышек зачатков какой-то памяти

до туманов над тихой и тёмной водой.

Но не будем о грустном. Лучше давайте

рассуждать, что рассвет – всегда молодой,

и даже если в кармане растворятся последние деньги на хлеб,

а вода загорчит, пойманная в жадном глотке,

останется то, что не спрячешь в казённом чехле –

капелька свежего воздуха у птички на коготке…

 

 

Книга 12. Григорий Гаврилов. Граница всего

 

В одном из стихотворений Григорий Гаврилов пишет, что в 25 лет он догадался, что никакого «я» нет. Григорий говорит не о человеческом, а о поэтическом я. Потому что иногда появляется ощущение, что физический человек – это такой счётчик Гейгера, который обнаруживает разлитую или отсутствующую в воздухе поэзию. Вне поиска поэзии он становится совершенно бессмыслен, потому вновь и вновь засылает себя в заражённые зоны, чтобы быть нужным. Данная книга Григория Гаврилова – журнал таких путешествий-отчётов. Подробный дневник заражения:

 

Сегодня я приехал в деревню,

здесь я вырос.

Или я вырос не здесь?

Здесь все изменилось,

куда-то делась липовая аллея,

куда-то делись дети, которыми были мы.

Здесь все изменилось.

 

Вот дядя Коля, от которого мы бегали,

которым нас пугала Ленка,

он превратился в смешного старика,

оказывается, у него синие глаза.

Дядя Коля тоже изменился.

Зачем ему синие глаза осенью?

 

Оказывается, деревня такая маленькая,

что мне тесно ходить,

поэтому я стою.

 

Здесь люди живут в таком узком мире,

что есть всего лишь 4 шага.

И все они - на месте.

(Как я стал деревом)

 

Читая Гаврилова приходишь к чёткому убеждению, что автор не просто отстранился от жизни, а заглянул за её изнанку, люди для него прозрачны, все вещи не существенны, потому что весь мир – единое суфийское пламя.

 

Вагон метро почти пуст.

Рядом,

на расстоянии локтя друг от друга,

сидят беременная и вор.

У него на пальцах -

золото мёртвых,

Она -

сегодня ночью говорила с ангелами.

Есть ещё кто-то.

Третий.

О котором у меня нет слов.

 

Но страха за автора нет: до того, как Григорий осознал, что пишет не он, пришло понимание бессмертия идеи счётчика, где все счётчики - один.

 

Во сне приходил человек без тела

И сказал:

«Дали, зари, ла».

«Дали» - это «не ищи не там»,

«Кари» - это «я скоро приду»,

«Дэль» - это «сколько времени осталось?»

 

Когда журнал путешествия будет заполнен, про дальнейшую жизнь автора можно не уточнять. Или искать следующий журнал? Мне интересно читать дальше.

 

 

Книга 13. Сергей Ивкин. Голая книга

 

Как говорит Львёнок Черепахе в советском мультфильме: «Не могу же я петь песню сам про себя», так и я не могудавать оценку собственной книге. Сообщу важное: у ней было два редактора, к Александру Петрушкину присоединился пермский поэт Андрей Мансветов, а я пошёл на эксперимент, позволил порезать тексты так, как сам работал с начинающими авторами, отказаться от себя состоявшегося. Большую часть материала для несостоявшейся книги «Мне страшно, Мартин» ещё до Александра с Андреем порезала екатеринбургский поэт Екатерина Симонова. В итоге получился предельный концентрат, менее музыкальный, более зрительный. Читать его нужно шёпотом, беречь связки.

 

в сумерках тело становится цвета бумаги

библииГутенберга

 

чтобы любить тебя

надо отказаться от человека

ждать а не желать

 

избранные места

наизусть

 

 

Книга 14. Ольга Злотникова. Паства

 

Некоторые естественные вещи приходится объяснять. Например мужчинам, действительно необходимо объяснять, что чувствуют женщины. И то, что принято считать общим местом, в устах талантливой рассказчицы насыщается невероятной индивидуальностью. Поэзия Ольги Злотниковой мистична исключительно в силу подобранных ею метафор и композиционных приёмов. Говорит она о самом простом, но настолько тщательно собирая все детали и оттенки происходящего, так точно делая выводы и подчёркивая сродства, словно ей открыта глубинная истина, словно не стихи, а новую «Голубиную книгу» пишет:

 

У каждого своя – не подберешься –

дозволенная мера слепоты.

Какою же змеюкою ты вьешься,

душа моя? Чего не видишь ты

за камнем придорожным, за вещами,

за словом, за значением вещей?

О, как же мы с тобою обнищали,

не в чем-то маловажном – вообще.

И что за слепотою? Просто страшно

раздвинуть горизонты и взглянуть,

как сердце-часовой стоит на башне,

глядит, не промелькнёт ли кто-нибудь.

Как сердцу-часовому даже выстрел

милее, чем вот эта тишина,

в которой засыпаешь слишком быстро

на все (как это страшно!)

времена.

 

И при наличии большого числа точных краткостиший, максимально возможности Ольги Злотниковой раскрываются в больших вещах (на фоне которых они могут обняться с Наталией Черных, словно родные сёстры):

 

Ночью река открыта звездам, днем – облакам и птицам,

и постоянно – ветру, дождю и снегу,

вечно открыта, как дом христианский, послушна и цельна:

держится в берегах своих,

насколько хватает сил,

выходит порой, но всегда возвращается,

даже мельчая, до последней капли река.

 

Вот, человек, средство против усталости,

за которой всегда стоит кукловод-отчаянье,

обида и разные мелкие демоны:

зависть, жажда, гнев, гордость, похоть и многое.

(Смотри, как река)

 

 

Книга 15. Евгений Минин. Возвращение к серебряному веку

 

Ольга Злотникова в стихотворении признала за каждым область его слепоты-глухоты, у меня какая-то проблема с пародистами. Требования к ним получаются выше: если ты работаешь с иронией, то самоцельно должно быть не смешное, а то, что только через это смешное и может быть обнаружено. Какая-то потайная деталь, видимая лишь в кривое зеркальце. Потому Книгу Евгения Минина я пролистал на диком раздражении. Позже вспомнил старую истину, что пока человек плачет, его ещё можно утешить, а вот когда начинает смеяться, то близко лучше не подходить. Наверняка именно такого Минина и разглядел Александр Петрушкин, когда собирал непонятую мной книгу:

 

Нас многому не учат в школе,

но объясняет бытиё,

что есть такая степень боли,

когда не чувствуешь её.

(Она не весит ни карата)

 

 

Книга 16. Андрей Тавров. Снежный солдат: книга стихотворений в прозе

 

Что делает прозу стихотворением? Ошеломление! Чудо стихотворения в неполном считывании, часть смыслов подменяется красотой дыхания, изяществом графики, утончённостью описания. Лишите текст всех формальных признаков стихотворения, но насытьте его сопутствующими темнотами и красотами, чтобы погружаться в такой текст, словно в пронизанную солнцем воду, чтобы плыть в нём, следя за пузыриками, разбегающимися от твоих собственных жабр. Мой учитель Андрей Санников говорил, что хорошее стихотворение меняет человека, что-то перепрошивает в нём. Андрей Тавров пишет свои суггестивные «вирусы для сознания» ради такой перепрошивки. И проплывая книгу насквозь, начинаешь складывать истинный смысл этих письмен:

 

Все ваши судьбы записал я на коже моей изнутри золотыми чернилами. Крикну от боли

— и нет судьбы, а взамен – другая запись, про девочку эллу, про короб света. Про друга да про

отца моего – бога вашего, вами убитого, дождем, как землей, засыпанного.

(Лебедь)

 

Лев твой внутри и снаружи, но запомни, что внутри важнее, чем снаружи, потому

что главное мира расположено у тебя под кожей, неважно, лев это, бабочка или женщина – все это ты сам, и нет в час льва двоих или троих, и нет команды или корабля, но лев это и есть

ты и женщина, и ее горячее чрево, тебя рождающее под вопли кошек и хрип Левиафана, под

смрад умершего на чердаке бродяги, чей язык уже жрут черви, а в лифте стоит его смрадный

двойник, не давая живым забыть о том, куда идет их тело, влача за собой истошную душу.

Все главное зиждется под кожей твоей.

(Лев)

 

Не соединиться людям снаружи ни у Фермопил, ни под Сталинградом, ни в Василии

Блаженном. Только внутри – общая подкова, сосна и тень на дороге. Внутри – дождь

над поющей рекой, там же - Престолы и Начала.

Иди внутрь. Телесный огонь станет огненным телом – сияньем Габриэля, колечком

на утином горле, а ноги станут следами, а руки касаниями, а череп вмятиной на поду-

шке. Тем, чем был изначально.

(Пастухи)

 

Андрей Тавров возвращает своим читателям счастье мифологического сознания, когда каждая вещь обретает оборотную сторону:

 

Та сторона есть у голоса, ветра, яблока, слова, некоторых (о, не всех!) стихотворе-

ний. У всего живого.

(Видеть чайку)

 

А как только ты откроешь эту оборотную сторону, так поймёшь, что с оборотной стороны все вещи связаны. Останется только попросить самого себя вспомнить пароль в духовный интернет.

 

 

Книга 17. Вадим Гройсман. Белый камыш

 

Стихи Вадима Гройсмана предельно просты и конкретны, это прямое высказывание о важных для него вещах. Он не строит своего пространства, он живёт в уже сложившейся культуре и говорит на общепринятом языке. Потому от неожиданности в первую очередь берёшься за вещи мифологические, где дымку тайны приносит твоя собственная читательская неосведомлённость.

 

Только к вечеру сыростью тянет из сада

И слышнее в источнике плачет вода.

Не жена и не девушка – ночь, Ависага,

Сняв дневные одежды, приходит сюда.

 

И во мраке мужского и женского тела,

В осторожном обхвате земного тепла

Я не верю, что быстрая ночь пролетела,

Что стыдливая нежность из рук утекла.

 

Ависага, осталась мне лёгкая малость,

Я к владыке Шеола спуститься готов,

Но хочу, чтобы снова ко мне ты прижалась,

Согревая от смерти своей наготой.

 

На счастливую плоть, на тебя уповаю:

Тормоши до утра, не давая заснуть

Сном, в котором одна лишь земля гробовая

Для меня обнажит безобразную грудь.

(Ависага)

 

Постепенно втягиваешься в эту речь «советского переводчика» и вспоминаешь, что школа перевода выросла из гумилёвского «Цеха», а значит перед тобой горит живое пламя акмеизма, жара своего не утратившее.

 

И вот, когда ты перестал болеть,

Переломил судьбу свою, как плеть,

И суету, и холодность, и горе, –

Остаток жизни превратился в море,

Которое тебе не одолеть.

 

Там, за покровом чёрных облаков,

За цепью гор, за крепостью веков,

За преданностью ангельской и женской, –

Там на горе горит огонь вселенский

И звенья рассыпаются оков.

(В конце зимы)

 

 

Книга 18. Нина Александрова. В норе

 

В Екатеринбурге есть студия художников, куда каждую субботу приглашают какого-нибудь поэта, чтобы тот полтора часа читал стихи, а за это время его будут рисовать. Но не академически, а свои впечатления от него и его стихов. Когда пришла очередь Нины Александровой, то художники неожиданно оживились: «Ваши стихи такие зрелищные, яркие, чувственные живые. У остальных лирика мрачная, тяжёлая, холодная, а ваша дышит счастьем и нежностью». - Это потому, - ответила Нина, - что все мои стихи исключительно о Смерти.

Нина Александрова скорее пишет философско-мифологические трактаты, ужатые до формы стихотворения, чем шлейф собственной жизни. Её тексты - результат долгих духовных исканий в областях потусторонних. Даже редкая для Нины любовная лирика больше рассказывает о метафизических сквозняках, которые вызывает нестабильная человеческая привязанность, чем собственно о происходящем между людьми.

В некотором роде Нина осуществила мечту Андрея Дмитриева, потому что написала тексты для «священнодействия посреди бубонной чумы». Начни их произносить вслух и ритуал образуется сам собой.

 

ЗВЕРИНЫЙ

СТИЛЬ

 

бьются звери в руках

щука в моих висках

 

справа бобер

слева горностай

 

имя твое оберег

спрячь его в кулаке

 

не учуют следов

мы пойдем по воде

 

шепчутся и кричат

ангелы у плеча

 

здесь бояться нельзя

не закрывай глаза

 

 

Книга 19. Ольга Аникина. Картография

 

Есть авторы, для которых существование верлибра становится спасением, потому что при всей виртуозной отделанности регулярных стихов они прежде всего рассказчики, а не певцы. Стихотворения Ольги Аникиной, написанные по всем традиционным правилам, читаются легко и остаются легковесными, со всей её болью и честностью они всё равно поднимаются из области памяти первым же ветром. А вот неудобные верлибры выпускают множество щупалец, коготков, каких-то других органов фиксации, и не отвертеться от них, возвращаешься, перечитываешь, говоришь с ними, возвращаешься снова. Как отличить хорошее стихотворение от плохого? Можно любить и помнить и плохие стихи, а вот говорить со стихами, как с живым оппонентом, это уже признак того, что у стихотворения (по Андрею Таврову) есть «та сторона», оно – живое. Не думаю, что Ольга сознательно выбирает форму подачи, скорее стихотворение приходит к ней целиком, а после только вылизывается и согревается в ладонях. Но верлибры у Ольги уверенней, удивительней.

 

Мои ли рука, колено,

 

твои ли плечо, щека –

пучки световых волокон

 

причудливо заплелись,

образовали остов, каркас, и пока, пока

он еле висит над смыслом –

он обретает смысл,

 

непрочный, недолговечный.

 

Пока он ещё живёт.

Окно набирает воздух

и совершает вдох,

и небо так беззащитно,

 

как шея или живот,

пока ещё Бог – не слово,

 

и слово – ещё не Бог.

 

 

Книга 20. Кирилл Новиков. дк строителей / и / пиво крым / и / младенец воды

 

Главным открытием серии для меня стал Кирилл Новиков. Маститых авторов я давно знаю и люблю, незнакомые принимались с опаской. Кирилл же шумно прошёл в комнату моей головы, повесил на гвоздь в стене куртку, рухнул в кресло, вытянул ноги и заговорил. Будто мы с ним были знакомы не один десяток лет. Я согласен с тем, что Кирилла соотносят с лианозовцами, но он пришёл к сходству не из подражания, а из сходной стратегии выживания. В этих стихах несказанного гораздо больше, чем выявленного. Они насквозь состоят из элипсисов, из намёков и покачиваний головой, киваний. Кирилл не рассказывает, не удивляет, не самовыражается, он разламывает некоторое осознание, словно хлеб, и половину протягивает читателю. Такой поэтический Чехов, дающий тебе одну-две детали, за которыми ты сам всё допишешь, согласишься.

 

ХОББИ

 

Смотрю на неё,

спрашиваю:

«А ты, перед тем как написать что-нибудь хорошее,

читаешь что-нибудь хорошее?»

Она смотрит на меня

с плохо скрываемым презрением

(видимо, я не первый, кто задаёт ей такой вопрос)

и отвечает:

«А ты, когда съешь что-то вкусное,

будешь срать пирожными?»

Она всегда придумывает дурацкие сравнения.

Я не знаю, что отвечать на такие вопросы,

и говорю:

«Я тебя полюбил за слова в твоих стихах».

«Это, — говорит она, — хобби,

а на жизнь я зарабатываю тем,

что е***ь за деньги».

 

Когда шёл от неё —

купил хлеба.

 

Для Кирилла верлибр – не самоцелен, просто школьные правила в таком диалоге только мешают, тем более, когда поэзия остаётся и без них. Думаю, Кирилл мог бы создавать изящные музыкальные вещи, но точность для него важнее красоты звучания.

 

НЕЖНОСТЬ

 

иногда накатывает нежность

какой-то необъяснимый трепет

и хочется ласкать тебя

комбинациями соответствующих друг другу

по смысловой нагрузке и звучанию

слов

 

и ты принимаешь эти слова

они, как тёплая вода из душа

и как потоки горячего воздуха

откуда-то снизу

заключают тебя в светлую оболочку

 

и ты позволяешь в такие моменты

трогать тебя руками

ты просишь меня об этом

но с этим нельзя торопиться

ибо, как только я притронусь к тебе

нежность перестанет нарастать

оболочка вокруг тебя потускнеет

и слова станут такими же бесполезными

как те, что подбираются

исключительно для рифмы

 

 

Книга 21. Аркадий Застырец. День шестой

 

Не так важно, Александр Петрушкин или сам автор собирали это маленькое избранное, получилось оно полной противоположностью тому изящному язвительному Дон Кихоту, которого я знаю. «День шестой» - книга усталого мастера, нелюдимого и обидчивого Микеланджело, она серьёзна, хороша и печальна. Даже когда читаешь её с монитора, блазнится, что белые страницы подвергаются фотофильтру старения, а египетский шрифт обрастает засечками, превращается в елизаветинский. Никакой игры на публику, одинокое говорение, понимание всего и вся.

Прежний Дон Кихот мелькает лишь однажды, на взрыве гомерической ярости, но быстро возвращается в рамки сохранения своего рыцарского достоинства. В книге нет гарцевания, автор словно бы сошёл с коня и шагает по своей земле, говорит с людьми просто и искренне.

Однако такой искренности не существует без документальности, потому Аркадий Застырецплотно связывает свою речь сгеографией и историей Малой родины, его конструктивистский Екатеринбург разрастается из нескольких строчек во все стороны, в прошлое и будущее одномоментно. Экскурсы в культуру у Аркадия Застырца, эти сочинённые сокровища –такой анти-эзоповский язык, который не якобы скрывает явное, а напротив привлекает невидимое, используя понятные его сверстникам и землякам имена, через которые поэт выуживает тончайшие, незамечаемые связи, которых сам пугается, но глаза не отводит.

 

РОДЧЕНКО И ВАРВАРА. 1932

 

С утра Варвара моется в тазу,

Отночевав, нагая, молодая…

А Родченко с искателем в глазу,

От всяческого голода страдая,

Её навек снимает в серебро,

Вослед недовведённому зачатью

Суёт себе бликующей печатью

Тавро под угловатое ребро.

 

Под чёрной тенью Родченко руки,

Из-за наклона, в сущности, безличны,

В тазу вода, колени, позвонки

Революцьонногелиографичны.

 

Но погоди! Всего лишь век иль миг

То утро неизбытое прострочит –

И, мокрая, в тазу Варвара вскочит

И схватит, хохоча, со смертью стык.

 

 

Книга 22. Андрей Санников. Мирись. Прощайся

 

На обложке книги «Мирись. Прощайся» написано, что в этих стихотворениях важным является состояние крайней экзальтированности и (по этой причине) неразличение правил «хорошей поэзии».В личной беседе Андрей Санников рассказывал, что ему важно сохранять стихотворения-коробочки: несколько загибов картона, пара скрепок. Главное – жизнь, а стихи просто фиксируют важное. Начнёшь что-то улучшать – исчезнет присутствие, невероятность, картинка потускнеет.

 

сказал мне врач с иглой во рту

«стоят у входа в темноту

 

у входа в эту темноту

(вон в ту)

 

12 гипсовых берёз,

у каждой остеопороз

 

ведь кто-то их же посадил

оштукатурил побелил

 

наклеил листья на клею

(тебе налить тебе налью)

 

и каждая берёза др***т»

а умирающий хохочет

 

он знает воздух но не хочет

 

Да, - он же качает головой, - стихи выше жизни. Но ведь надо же иногда себе сказать, что ты не красуешься, ты – именно такой, каким вырос, воспитался, вытерся о стены, углы. Данная книга сложилась из намеренных стихов-нестихов, из мычания, стона, сдерживаемой брани.

 

Не надо больше никаких стихов.

Ты не имеешь никакого права

безбожно и, не понимая слов,

записывать и точку ставить справа.

 

Я говорю всё это не тебе

и не себе, а собственному горю,

своейнеполучившейся судьбе.

Вот, собственно, и всё. А я не спорю.

 

А размещённый под одной обложкой со стихами интернет-дневник – зеркальное отражение, «та сторона», второе лёгкое, вторая колонка для стереоэффекта. Стихи объяснять бессмысленно, но дать им необходимый эмоциональный фон – впустить читателя в собственный сад расходящихся тропов. Андрей Санников – изобретатель. Сейчас вот изобрёл стерео-книгу.

 

Тащит меня и таращит, подбрасывает, катит, как по асфальту жестяную полумятую

банку предгрозовым пыльным ветрищем – дождь сейчас ударит по лицам, как оспа.

Стихи начнутся. Не хочу, не надо, отстаньте, не надо стихов! Опять! Говорят со всех

сторон одновременно. Голоса и голоса, голоса!

 

Как будто с новой женщиной в первый раз в постель ложишься и она хочет тебя

больше, чем ты её.

(Понедельник. 19 июля. Тащит меня и таращит, подбрасывает)

 

Сергей Ивкин

май 2016